ЩЕРБАКОВ
А.И.
Лазоревая
бабка
Однажды,
где-то уже на
переломе
войны, зимним
утром
ввалился в
нашу избу
дядя Макар,
инвалид,
припадавший
на одну ногу.
Всегда шумный,
подвижный и
громкоголосый,
на этот раз
он был
особенно
возбужден и
разговорчив.
Едва закрыв
за собою
дверь, дохнувшую
морозным
паром, он
плюхнулся на
лавку и
воскликнул:
- Слыхали,
как немцы
отступают?
Мать с
Марфушей,
моей старшей
сестрой,
хлопотавшие
у печи,
бросили свои
чугуны и
ухваты и
молча
уставились
на раннего
гостя, ожидая
добрых
вестей. А
дядя Макар,
довольный
вызванным
вниманием, не
спеша снял
рукавицы,
расстегнул
собачью дошку,
стянул с
головы
лохматую
шапку,
хлопнул ею об
лавку и лишь
тогда
пустился в
подробный
рассказ о
том, что
услышал он от
«человека из
района»,
приехавшего
в наш
сельсовет.
И
хотя я,
наблюдавший
за сценой с
полатей,
ловил каждое
слово дяди
Макара, но
понимал
немногое, а
сохранил в
памяти и того
меньше.
Однако я
отчетливо
помню, что чаще
всего он
повторял эти
самые слова
об отступающих
немцах, с
которых
начал, и еще
неизменно
добавлял:
«Скоро жди
мужиков домой».
Мне было
тогда лет
пять. Войны я не
видел даже в
кино, а
только
слышал о ней,
знал по
разговорам
взрослых, по
письмам с
фронта,
перечитываемым
вслух
вечерами, по
всеобщему
вою в семьях
ближних и
дальних соседей,
получавших
«похоронки».
И война почему-то
представлялась
мне далеким
кладбищем на
горе, похожем
на наше,
староверское,
но среди
белых берез и
черных
крестов того кладбища
шла
бесконечная
драка.
Дрались мужики.
Врукопашную.
Стенка на
стенку. Притом
«наши» были в
гимнастерках
и пилотках со
звездами, как
мой отец и
старший брат
на фотокарточках,
посланных с
фронта, а
немцы - в рваных
шинелях, с
нелепо
большими
головами,
замотанными
какими-то
дырявыми
шарфами и
онучами как
те французы
«при
Березине», что
были
нарисованы в
«Истории»
сестры Вальки,
учившейся в
школе. И вот
теперь эти
немцы, с
тряпьем на
головах,
трусливо
втянутых в
плечи,
драпали от
«наших» по
белым сугробам
меж белых
берез, а
кресты
удивленно
смотрели им
вслед,
раскинув
черные руки...
Выложив
новости, дядя
Макар так же
шумно поднялся,
на прощанье
выкрикнул
еще раз: «Немцы
отступают,
скоро жди
наших
мужиков!» - и ушел,
захлопнув
обледенелую
дверь. Мать с
сестрой,
истово
крестясь,
вернулись к
печи и снова
загремели
чугунами и
кастрюлями. А
я все не мог
успокоиться
от волнения,
от необъяснимого
восторга,
охватившего
меня. Я не столько
понимал,
сколько
чувствовал:
на свете
произошло
что-то
важное,
отрадное, и мне
хотелось
как-то
выразить
свое ликование,
совершить
какой-то
необыкновенный
поступок.
Почти не
отдавая
отчета своим
действиям, я вскочил
на корточки,
по-гусиному
шагнул к краю
полатей и с
победоносным
кликом: «Ура,
немцы
отступают!» -
метнулся
через проем
на печь.
Однако,
против
ожидания, не
преодолел
прыжком
коварного
пролета
(должно быть,
слишком
много сил
вложив в
победный вопль),
а рухнул
вниз, как в
преисподнюю,
и, сосчитав
печные
приступки и
шибко
ударившись о
скамейку,
неловко
растянулся
на полу.
Машинально
попытался
подняться, но
вдруг почувствовал
в плече
резкую боль и
заревел
благим матом.
На
грохот и рев
прибежали
мать с
сестрою. Они
подняли меня.
Мать сгоряча
отвесила мне
подзатыльник,
проворчав:
«Черти тебя
носят, окаянного!»,
но когда увидела,
что правая
рука моя
висит плетью,
с тревогой
ощупала
плечо и
заключила:
«Однако вывихнул,
вояка...»
Вслед за нею
я тоже потрогал
болючее
место, к
ужасу
обнаружил в
суставе
круто
выступившую
кость и завыл
с удвоенной
силой.
- Надо к
бабке
Лазарихе, - вздохнула
мать. - Одевай
его, Марфуша.
Одеться
оказалось не
так-то
просто. Рука
не двигалась,
и каждое
прикосновение
к ней отзывалось
невыносимой
болью.
Пришлось подвесить
ее на
полотенце к
шее, а сверху
набросить
шаль и надеть
Марфушину
фуфайку, длинную
и толстую,
просунув в
рукав лишь
здоровую руку.
В таком
неуклюжем
наряде
повела меня
мать по
деревне.
Позднее утро
было
морозным и ярким.
Небо сияло
синевой. Снег
играл на солнце
радужными
искрами и
звонко
скрипел под
ногами. На
окнах домов
бойко
трещали воробьи.
Но мне было
невесело. От
победных
восторгов не
осталось и
следа. Ныло
плечо, и томила
неизвестность.
Мне уже
приходилось
бывать в
больнице у
«фершалки» в
белом халате,
пахнувшей
йодом и
нашатырем, но
эти походы
всегда
заканчивались
болью и
слезами. Что-то
будет у бабки
Лазарихи? К
тому же дорога
к ней
казалась мне
слишком
длинной и утомительной
Бабка и
впрямь жила
неблизко, в
другом конце
деревни.
Когда мы,
наконец,
вошли в ее
занесенный
снегом двор и
поднялись на
высокое крылечко,
огражденное
перилами,
мною овладел
страх, и я
было
заупрямился, попятился
назад, но
мать силой
втолкнула меня
в избу, а сама
шагнула
следом и
плотно прикрыла
тяжелую
дверь, по
краям обитую
соломенным
жгутом.
Деваться мне
было некуда.
Тем более,
что в
передней
тотчас
появилась
старушка в
блекло-синей
блузе, синем
платке и,
видимо, сразу
поняв по
свислому,
пустому
рукаву
фуфайки, в
чем дело,
взяла мою свободную
руку в свои
теплые
ладони и
сочувственно
посмотрела
мне в лицо
дымчато-голубыми
глазами.
-
Лечиться
пришел,
мужичок? Ну,
раздевайся,
гостем
будешь.
Она сама
помогла мне
снять
фуфайку,
раскутала
шаль и
провела меня
через
сумеречную горницу
еще в одну
комнату,
небольшую,
отгороженную
досками. В
этой
комнатке
было так светло,
что я
невольно
зажмурился у
порога, а
когда открыл
глаза - был
поражен
необыкновенным,
небесным
цветом
бабкиного
жилища. Все
здесь было
синее и
лазурное. И
стены,
беленные с
густой
приправой
синьки, и
кровать,
накрытая лоскутным
одеялом, и
косяки, и
подоконники,
и занавески
на окнах, в
которые
яростно било
солнце с
лазурного
неба. И даже
полосатые
половики,
устилавшие
скобленый
пол, выделились
не
пепельными,
не
сиреневыми
полосками, а
голубыми,
точно
цветущий лен.
Божница в
переднем
углу тоже
была голубая
и покрытая
подсиненным
полотенцем, а
икона в ней, Распятие
Христово,
хотя и была
бронзовая, но
по всем
восьми
концам
креста
голубела финифтью,
лаково-яркой,
как
скворчиное
яичко
Особенно
же удивило
меня, что
бабка в своих
синих юбке,
блузе и
платке
присела на
синюю, под
цвет им
скамеечку,
стоявшую
перед лазоревой
самопряхой,
сквозь
лучистое колесо
которой
виднелась в
углу еще и
ручная прялка,
и она тоже
была
лазоревой,
как и веретено
при ней,
воткнутое в
подвязанный
пучок шерсти
с
мышино-голубоватым
отливом.
Мать моя,
сбросив
полушубок,
тоже прошла в
бабкину
комнату,
оперлась на
притолку
двери и стала
рассказывать
о моем полете
с полатей. А
когда
упомянула о
воинственном
кличе: «Ура,
немцы
отступают!»,
бабка
Лазариха как-то
жалостливо
усмехнулась
и сокрушенно
покачала
головой:
- Ах ты,
Аника-воин,
Аника-воин,
подойди-ка
поближе,
осмотрим
твое ранен
Бочком,
не без опаски
я
приблизился
к бабке и
услышал
сложный
запах хлеба,
воска и ладана,
исходивший
от нее. И пока
она,
расстегнув
ворот
рубашки,
бережно
ощупывала
мое плечо, я
рассматривал
ее
тонкокостные,
чуткие руки с
голубыми
прожилками,
ее влажные
глаза,
казавшиеся
теперь
светло-лазоревыми.
А когда
заметил, что
и прядки
седых волос,
выглядывавших
из-под синего
платка, также
имели
лазоревый
оттенок, то
назвал про себя
бабку
Лазариху -
Лазоревой
Бабкой.
- Потерпи,
казак,
деревянного
маслица
принесу, -
закончив
ощупывание
плеча,
сказала она и
нырнула
куда-то в
переднюю,
оставив нас с
матерью в
своей
светелке,
погремела
там створками
шкафа,
посудой и
принесла
небольшой
пузырек,
заткнутый
деревянной
пробочкой. Мать
развязала
полотенце, на
котором висела
моя рука, и
сняла с меня
рубашку. Я
сморщился от
боли и
закусил губу,
чтобы не
зареветь. А
Лазоревая
Бабка снова
села передо
мной на
скамейку,
плеснула
себе в
горстку
деревянного
масла и
быстрыми,
ловкими
движениями
стала
растирать
мне ноющий
вертлюг. От масла
шел и вправду
деревянный,
стружечный
запах.
Потом,
приподняв
мне
предплечье,
бабка прошептала
синеватыми
губами
какие-то
странные
слова, из
которых мне
запомнились
только
«кань» и
«аминь», и
вдруг, одной
рукой мягко,
но цепко
сдавив плечо,
она другою
резко
дернула мою
руку, так что
я ойкнул от боли
и
неожиданности.
В суставе
что-то хрустнуло.
Я невольно
схватился за
него, и был крайне
удивлен тем,
что
выпирающей
кости уже не
обнаружил.
Намасленное
плечо стало
гладким и
ровным. А
главное -
рука снова слушалась
меня,
двигалась и
вперед, и
назад почти
безболезненно.
-Ну, вот, до
свадьбы
заживет, -
тоненько
засмеялась
Лазоревая
Бабка. -
Слыхал
присказку: «С
печи - на
полати, по
брусу -
дорожка»?
Значит, и
обратно - та
же. А ты
прыгаешь,
ровно кот.
Бабка
проводила
нас с матерью
до порога. И покуда
мы одевались,
она все
качала
головой, приговаривая:
«Дак немцы
отступают,
говоришь? Ах
ты,
Аника-воин,
Аника-воин.
Твои бы речи -
да Богу
встречу...» И
коротко
крестилась.
Когда мы
вышли во
двор, залитый
солнцем, то не
только
сиявшее
лазурью небо,
но и снежные
забои
показались
мне голубыми
и лазоревыми.
На козырьке
оконного
наличника,
потускневшего
и
облупленного,
но все же
хранившего
васильковый
цвет не то
краски, не то
извести,
оживленно
чиликал
сизогрудый
воробей. А за
тыном, в
небольшом
саду,
покачивалась
на ветке
незнакомая
мне, яркая
сине-пестрая
птичка. Мать
тоже
заметила ее:
-Смотри,
лазоревка
появилась, -
радостно прошептала
она.- Значит,
дело к весне.
Уже и
думать забыв
про больное
плечо, я
тотчас
подкрался к
тыну и сквозь
его решетку
стал
внимательно
разглядывать
лазоревку, ее
иссиня-серую
спинку,
голубые
крылья и
хвост,
лазоревую
полоску от
клюва к
глазам и
белую грудку
с черной
отметинкой.
Завидев меня,
лазоревка
напряглась и
замерла.
Потом, как бы
с вызовом,
задорно
извернув
головку,
глянула в мои
глаза своими
острыми
бусинками,
высвистнула
звонко
«тци-ци-ци-тррж»
и, вспорхнув,
полетела с
перепадами,
как летают
трясогузки, в
глубину сада.
Едва мы
вышли за
ворота, к ним
подвернула
чалая
светлогривая
лошадь,
запряженная
в сани с
широкими
отводами. С
охапки
соломы,
лежавшей на
них,
навстречу нам
поднялся
старик в
нагольном
полушубке, с
длиннющей
сивой
бородой
-
Здравствуй,
дядя Лазарь, -
поздоровалась
с ним мать.
Дед
Лазарь
приветливо,
но молча
отвесил нам
поклон и унес
свою белесую,
раздвоенную
бороду за
калитку
ограды.
Мы пошли
вдоль
заснеженной
улицы, весело
поскрипывая
валенками, и
пока не
свернули в проулок,
я все
оглядывался
на
удалявшийся дом
с
васильковыми
наличниками
и живо
представлял
себе Лазоревую
Бабку,
которая
сидит в своей
светелке за
лазоревой
самопрялкой
с
мелькающими, точно
голубы лучи,
спицами
приводного
колеса и
тянет, тянет
из пучка
шерсти
тонкими, полупрозрачными
пальцами
бесконечную
лазоревую нить...
И поныне,
стоит мне
пройти по
улице ярким
зимним днем
среди
отливающих
голубизной
снежных
сугробов, или
встретить в
лесу редкую,
скрытную,
почти
сказочную,
как «синяя
птица»,
лазоревку, я
непременно
вспоминаю
Лазоревую
Бабку из
далекого
детства, вспоминаю
добром, и
невольно с
горечью
думаю о том,
что сегодня
среди нас все
меньше и меньше
их Лазоревых
Бабок, всегда
готовых посочувствовать
нам,
бескорыстно
помочь в беде,
выправить
любой наш
вывих.