НЕМТУШКИН А.Н.

 

Мне снятся небесные олени

 

 

Светлой памяти бабушки

моей — Огдо-Эки, Старшей

Сестры всех токминских эвенков —

с сыновьей Любовью посвящаю

 

Суринда — моя родина...

Несколько маленьких, потемневших от времени и непогоды избушек и серых обветренных чумов притулились на берегу говорливой, «никогда не закрывающей рта» речушки. Когда-то, давным-давно, речка эта, наверное, богата была сигом, и сородичи мои, прикочевав к ней и наевшись досыта вкусной серебристой рыбы, не долго думая нарекли ее — Суринда, сиговая значит.

Рядом с домишками, с чумами разметали свои косматые руки сосны и лиственницы, а за рекой, на пригорке - поднялись, тянутся к солнцу березки. Обычно высокие места любят сосенки, а тут почему-то встали березки. Смотришь на них и думаешь: заиграй сейчас древний наш пэнггивкэвун*, они — тотчас пустятся в пляс, закружатся хороводом, исполняя старый наш танец «ёхорьё»

Иные думают, что Ночная Сторона Земли* есть Ночная Сторона — снега белые да морозы лютые. Но это не так. Кто хоть раз побывал здесь, тот землю нашу никогда не забудет. Сниться станет она по ночам и манить к себе. Здесь просторно душе и глазу, легко и вольно дышать. Ветер доносит терпкий запах смолы и зелени леса, вдыхай, сколько хочешь!.. А белые ночи? О эти белые ночи! Разве забудешь их?! Солнце — огненный шар! Целый день оно в небе: над лесами, над озерами, над этой рекой. К осени след его остается на косматых бровях глухарей, на крыльях селезней, на бруснике, на листьях березы... А там, чуть в стороне от Суринды, на болотах — тоска журавля, на озерах — грусть лебедя, над полянами — смех жаворонка. О, до чего же здесь хорошо!.. Здесь, в Суринде, и вода-то в речке светлей да студеней, и хлебушко-то вкуснее и слаще...

Впрочем, рассказ мой не о ней, милой сердцу Суринде, рассказ мой о людях ее, о моих земляках...

 

Откуда-то из-за туч несется:

—Га... Га!.. Га!..

Это поют песню прощания гаги — белые лебеди.

—Ка... а... ра... а... ав!.. Ка... а... ра... а... ав!..

Это плачут песню прощания карави — черные журавли.

Все. Кончилось лето. Улетают последние птицы, лебеди и журавли. Ветер стал колючим, недобрым. Вот-вот закружатся в воздухе белыми комариками снежинки. Укроют они мягким заячьим мехом землю, и уснет она в уютном тепле до нового Солнца. А нынешнее Солнышко красным олененком отгуляло по синему лугу, пришло ему время откочевывать в Теплую Сторону Земли. Отчего же это доброе Солнышко с такими добрыми руками — лучами — так мало гостит в нашей Ночной Стороне? Ведь так хорошо с Солнцем! Так оно нежно ласкает тайгу, разгоняет мороз и снега, звенит ручьями, шумит бурными реками! С появлением Солнца заливаются песнями птицы, появляются на свет птенцы, яркой зеленью снова вспыхивает тайга... Все оживает под Солнцем. Все поет и ликует!.. Под Солнцем и люди сыты: тайга полна всякого зверья и птиц; в реках и озерах плещутся большие и малые рыбины; деревья, кустарники, травы родят столько вкусных ягод, шишек, грибов и кореньев, что, пожалуй, и вовсе не надо заботиться о еде — она всегда под рукой.

А теперь вот — все. Кончилось лето. Уходит это доброе Солнце, и грустно так на душе, словно оно навсегда покидает нас...

Кончилось лето. И запели песню прощания священные лебеди — белые гаги, заплакали песню прощания священные журавли — черные карави... Прощайте!..

Амарча выскочил из чума босиком, вслед за бабушкой Эки. Порыв ветра стеганул мальчишку, заставил сжаться и отвернуть лицо. Потом, задрав вверх голову, Амарча посмотрел на небо. Ничего там не видно — одна темная мохнатая шкура. Ни одной дырочки, в которую могли бы выглянуть веселые глазки звездочек, нет.

«А где же Буга Сангарин*? Как же она будет выпускать утро?..» — испугался Амарча.

— Нацеловалось Солнышко с нашей землей, — говорил вчера дедушка Бали. Амарча помогал ему ширкать пилой толстые тальниковые ветви, и старичок вдруг спросил: — Красивой стала та сторона речки?..

— Березняк стал красным.

— Это у березок зарумянились щеки, — продолжал Бали. — Как девчонки, засмущались. Не узнать тайгу. Огненной лисицей прыгало Солнышко с перевала на перевал, с хребта на хребет, вот и наоставляло своих рыжих следов. Прощалось. Теперь ветрам будет работа. Листочки с деревьев срывать, собирать их в кучи... Хэ! Всему свое время. Без времени лист не упадет, а время пришло — утесы рушатся, скалы осыпаются... Откочевывает Солнышко на другой бок Земли, погреть других людей, всем хочется тепла и счастья...

— Гаги, вернитесь!.. — кричит что есть мочи Амарча. Одной рукой он поддерживает спадающие штаны, а другой кидает вверх, в темное клубящееся небо, щепотку соли. Так учила бабушка. Она тут же, рядом, что-то беззвучно шепчет, обратив лицо к уплывающим вместе с порывами ветра птичьим крикам.

Амарча топчется — мерзнут ноги.

— Хутэ*,— говорит Эки внуку, — брось еще немножко соли вслед птицам. Пусть их кочевье будет счастливым. На будущий год они найдут свой след и вернутся к нам, принесут тепло и лето.

— Гаги, вер-ни-тесь!.. Ве-ер-ни-тесь!..— снова надрывается Амарча. Ему сейчас очень горько. Так не хочется, чтобы уходило лето и улетали птицы. Заплакать бы, да стыдно, не маленький уж.

— Ээ! Чего слишком-то кричишь?— перебивает его бабушка.— Так можно весь белый свет перепугать!..

В темноте не видно ее лица, но Амарча знает, .что она опять принялась шептать. Снова просит Хэвэкй— Доброго Духа — помочь птицам счастливо добраться до теплых земель. Вот взмахнула рукой — бросила соль! Амарча вытягивает вперед ладони. Неужто и вправду ни одна крупинка не упадет на землю и вся соль долетит до птиц, священных лебедей и журавлей, прильнет к их крыльям, к хвосту и прибавит им сил? И неужели эти простые крупинки соли не дадут птицам забыть нашу землю — вот эти болота, речки, озера, на волнах которых они качались, на берегах которых гуляли птенцами. А журавли, эти сильные небесные олени, посадят на свои спины слабокрылых пташек и помогут им добраться до теплых земель, до незакатного, как у нас летом, солнца? Неужели правда?

Вот диво!

Но узнать магическую силу соли не удалось: опять поползли вниз штаны, и пришлось Спешно подтягивать их. Хорошо, что никого не было рядом, хорошо, что темно.

Бабушка Эки закончила прощальный ритуал, и Амарча, обрадовавшись, подражая олененку, подпрыгнул и припустил к чуму. И тут случилась маленькая беда. В темноте он наступил на свернувшегося калачиком Качикана. Хоть за лето у парнишки и загрубели подошвы ног, стали черными от земли, он ясно ощутил живое тепло собаки. Пес скорее от неожиданности, нежели от боли, завизжал, вскочил на ноги. Амарча тоже испугался, еще раз споткнулся, руками ухватился за густую собачью шерсть, упал и придавил Качикана. Тот завизжал совсем громко, обиженно—

Ча! Харги!* Вечно под ногами валяется!.. — закричал Амарча.

— Глаза-то где? Чего, как дикий олень, срываешься?— заругалась бабушка. — Вот укусит тебя, будешь знать...Обидно за промашку, молчит Амарча, Качикан добрая, умная лайка, своего не тронет.

В чуме тепло, пахнет свежей хвоей. Яркими языками огонь костра лижет бока черного, закопченного чайника, играет бликами на коре и жердинах чума. Весело с огнем, он радостно потрескивает, гудит — видно, тоже проголодался и теперь быстро слизывает дрова.

Тоненько, словно комар, запел чайник, потом тяжко вздохнул — выпустил струйку пара, и вот уже заплясала, резвым лягушонком запрыгала на нем крышка.

Есть загадка: черный пузатый мужичок, воды напьется, на огонь сядет и, приподнимая шапку, запоет и запляшет. Кто это? Не каждый отгадает. Вот научится говорить разные слова маленькая Тымани, сестренка дружка Палеты, надо будет ей загадать.

Сейчас будет чай. Бабушка снимает чайник с оллоа — крючка, бросает в кипяток брусничные листья, закрывает крышку — пусть преют, чай душистее станет, Копошится бабушка в турсуке*. Достает оттуда холщовый мешочек с эвенкийским хлебом, испеченным в золе, ставит маленький столик на гагарьих ножках. Все это она делает молча, тяжко вздыхая, поправляя коричневой рукой выбившиеся из-под платка пепельные, пряди волос. Устала бабушка.

Хлопотный нынче выдался день. Да и погода тоскливая. Может, и ей жалко расставаться с Солнцем, с сытым летом и улетающими в теплые земли птицами?

 Сегодня они с бабушкой из летнего берестяного чума перешли в зимний, сделанный из корья елей. Сначала они укладывали ненужные летние вещи в турсуки, перетаскивали их под старенький навес, а потом наводили чистоту в зимнем чуме и ходили в лес за ветками пихты. Ветки постелили под оленьи шкуры, чтобы мягче и теплее было.

Незаметно наступили сумерки. Дохнуло холодным ветром. В Ночной Стороне Земли стали собираться тучи — оттуда всегда приходят снега и дожди, — и бабушка заторопилась:

— Пока нас не застала непогода, надо успеть...

Кинула она еще на низ чума лопату земли, и они заспешили на летнее чумовище. Надо соблюсти ритуал родовому огню. В летнем конусообразном остове из жердей мог потухнуть догорающий уже костер. Если б переезжали куда-нибудь далеко, Эки не спешила бы, она просто склонилась бы над тлеющим очагом, взяла бы щепотку золы, сунула бы в рукав и попросила бы Бабушку-огонь переехать вместе с ними на новое место. Над новым очагом она махнула бы рукавом или сделала бы вид, что стряхивает золу прежнего родового очага, и развела бы костер. А сейчас нельзя так, надо обязательно перенести горящие угли: переезжают-то они вот сюда, совсем рядом.

Порывшись в дымящем костре, бабушка Эки наложила в котелок углей, бережно взяла Делбон — идола, хранителя домашнего очага. Амарча снял с жердины портрет Калинина, висевший на малу, на самом почетном месте. Это двоюродные сестренки, Буркаик и Солбирик, принесли его из интерната и повесили в чуме.

В зимнем жилищу он тоже будет висеть на малу, рядом с хранителем очага. Так решил Амарча. Эки не вмешивается в дела внука, пусть устраивает свой угол так, как ему хочется.

В зимнем чуме Эки высыпала угли в старое кострище:

—Бабушка-огонь, устраивайся на новом месте. Благополучия нам дай!..

Раздули огонь, набросав на угли сухих веток. Эки достала припасенный для этого случая кусочек сала:— Бабушка-огонь! Угощайся!.. Сыта будь, добычу нам дай, чтобы и мы сыты были!.. О всесильный огонь!..

Пошептав какую-то, видимо русскую, молитву, взялась за обычные хлопоты.

—Не стало мужских рук,— вздохнула она,— как перезимуем, хутэ? Корье какой уж год не меняли. Мох весь высох, ничего не держит. Надо земли побольше на низ, потом снега... А Ургунчэ — разве это мужчина? Ему бы только лежать кверху брюхом да себя поглаживать. Ведь просила его: надери корья, пока ели сочные. Коли присохнет рубашка, потом как отдерешь?.. Нет, все лето прособирался... И не подумал о нас. Ну мужчина!.. Грех мужиком-то звать...

Всю зиму, самое темное и морозное время, до поворота Солнца в обратный путь к Ночной Стороне Земли, они будут жить одни. Бабушка Эки, Амарча и Качикан. А зима еще не началась, сегодня ветер делает только первый заход, потом он себя покажет по-настоящему. Скоро первые утренники обожгут последние листочки на деревьях, ветер сорвет их и погонит, погонит по замерзшей земле. И замрут, словно стесняясь своего убогого вида, раздетые донага великаны, уныло станет в тайге.

Бабушка разливает чай в кружки, кладет на столик хлеб и один маленький кусочек белого сахара. Это Амарче, а сама она так, без сладкого обойдется. Давно уверила внука, что сахар ей вреден, — вон, во рту и зубов-то почти не осталось. А Амарча любит сладкое.

«Какой интересный камень,— радуется он.— Твердый, а положишь в рот, начинает таять, слюна становится сладкой и вязкой, душа ликует! Где русские берут эти камни?.. Вот найти бы такую гору, поставить бы чум рядом с ней и никуда больше не кочевать. Почему у нас нет таких сладких камней?»

    Много вопросов родится у Амарчи.

- Пей.. Только не обожгись. Чай горячий...

Принялись за еду.

— Ка... ра... ав!..— опять донеслось с вышины.

—Хэ, родимые, полетели...— подняла голову бабушка, с шумом прихлебывая чай. Свет костра осветил ее сухонькое, будто сильно изношенное лицо, видны стали все трещинки, все морщинки на нем. Для Амарчи лицо бабушки самое доброе, самое красивое на свете.

Амарча тоже взглянул наверх. В отверстии дымохода золотыми комариками мелькали искорки, порывы ветра подхватывали их и уносили ввысь. А где-то там, за тучами, плыли и плакали птицы.,

— Энё*, отчего плачут птицы?

Бабушка Эки привыкла к таким неожиданным вопросам внука, как привыкла к тому, что он стал называть ее мамой. И радовалась, что вопросы становятся все смышленее. «На отца будет похож»,— глядя на внука, думала бабушка.

Амарча заметно подрос за лето. Тонкая, как у птички, шея, крупная голова; лицо и тело загорели до черноты. Примета была у бабушки: кого смочили первые весенние дожди, обожгли ветра, тот вырастет крепким, для таежной жизни пригодным. Оперится, встанет на ноги — дальше уж все от самого себя будет зависеть.

—Жалко им расставаться с родимой землей, вот и плачут. У них тоже есть сердца, они — как люди. Надолго улетают, долетят ли до теплых земель…

Она снова делает шумный глоток, а потом, повернувшись к Амарче, говорит с укором:

— Опять у Воло слезы выжимали!.. Зачем дразните, он же маленький.

— Какой же он маленький?— Амарча цепляется за последнее слово, стараясь увести разговор в сторону.— Он выше меня.

— Ты на целое Солнце старше его,— сердится бабушка.— Тебе же только трех месяцев не хватило до семи лет. Сейчас был бы ты в интернате... А Костака, дружок твой, совсем глупый. Зачем младшего обижать? Мало, что ли, отец его ремнем порет?.. Забыл, как сидеть не мог..

Костака и Воло Фарковы — друзья Амарчи. Амарча не помнит, когда они появились в стойбище. Ему казалось, мальчишки всегда здесь жили, но люди говорят, что хозяином Госторга, этого домика, где принимают пушнину и за нее выдают муку, сахар, разные товары, был когда-то другой русский. Он уехал, а вместо него прислали Мирона Фаркова. Жена его, тетя Наташа,— добрая, жалостливая женщина, сам же Мирон мрачный какой-то и нравом крутой. Глаза у него холоднющие, выпученные. Усы жесткие, топорщатся. Эвенки на него как взглянули, сразу прозвище прилепили: Бадялаки — Лягушка значит. И голос у него хриплый, будто сердитый. Но это, говорят, от ранения осталось, пуля в горло попала и что-то нарушила там. Воло точь-в-точь на отца похож, Глаза у него тоже выпученные. Его люди Лягушонком кличут, А вообще-то ребят зовут Володя и Костя, это уж наши на эвенкийский лад их переделали — Воло, Костака...

Детей Фарковых тоже жалели. Ни покупаться им вволю, ни в лес сходить, ни у костра ночью посидеть. Все время надо спрашивать разрешения у родителей. Это не эвенкийские ребята — куда захотел, туда и пошел, где ночь застала, там и заночевал. И никто в этом ничего предосудительного не видел, а русские удивлялись:

—Почему вы разрешаете детям делать все, что им вздумается? — спрашивала Тамара Дмитриевна, учительница, щуря глаза, словно кому подмигивая, такая у нее привычка (или со зрением что-то неладно)—щурить глаза.— Детям нужен режим, их воспитывать надо. А они у вас целыми днями пропадают на речке, в лесу... Как же так? Мало ли что может с ребенком случиться…

—Что тут плохого? — не понимали эвенки.Бабушка Эки отвечала определеннее:

— Ээ,— махала она рукой, если целый день Амарча не появлялся в чуме,— пусть бегает. Пошатается по тайге — научится находить прямую дорогу к дому, обожжется у костра — будет знать, что такое огонь.

Егор Тириков стал на сторону эвенков, ему понравились слова бабушки Эки.

—Верно она говорит. На своей шкуре испытай, тогда ты будешь жильцом на свете! Во, паря, как!.. Своя школа!.. Ты не смотри, что они лешаки, медведь у них прародитель, нет, паря, они верно кумекают!..

Вот про этих-то русских частенько за вечерним чаепитием и вспоминали Амарча с бабушкой.

— Га... а... га!.. — опять донесся лебединый клик.

— К снегу,— сказала бабушка,— лебеди и журавли самые поздние птицы. Полетели — жди снега... Какими будут нынче осень с зимою? По приметам, Люто будет... Как там поохотятся наши? Не растерял бы Ургунчэ оленей, а то вшей не хватит рассчитаться.— Она снова тяжело вздохнула.

— Энё, а почему не улетают в тёплые земли рябчики и глухари? — поинтересовался Амарча.

— А ты почему не сходишь к дедушке Бали? Разве он все сказки вам рассказал?

— Нет, про рябчиков и глухарей он не рассказывал.

— А ты сходи и спроси. Скажи, дедушка, отчего у рябчика мясо белое? Отчего у глухаря брови красные? Почему они не улетают со всеми птицами? Он знает.

Действительно, отчего?

Амарча знает, почему у бурундука спина полосатая и почему кедровка стала черной. Это давным-давно было, когда Амака — Дедушка Медведь — дружил с ними, с бурундучком и кедровкой, и попросил их разведать урожай шишек в кедровом лесу. Кедровка полетела туда, увидела множество шишек, загорелись от жадности у нее глаза, и она решила: «Не скажу Медведю, все будет мое!» Вернулась назад, запела: «Ни одной шишечки не видела, с голоду помирать придется! Конец света наступает!» А у самой довольный, сытый вид; С подозрением посмотрел на нее Дедушка Медведь. «А теперь ты, Улгуки, сбегай в кедровый бор»,— обратился он к бурундучку. Умчался тот и вскоре вернулся с раздутыми щеками, лапками вытряс орешки и радостно запищал: «Дедушка, шишек там видимо-невидимо, всему живому хватит!» И Дедушка Медведь погладил лапой бурундучка, вот и остались полоски на его спине, а кедровку за вранье бросил в костер, и она чуть не обуглилась, стала черной...

Амарча знает много сказок про волков, про жадных росомах, про хитрых лисичек, про трусливых зайчишек, много сказок про разных, других зверьков, а вот про птиц дедушка Бали почему-то еще не рассказывал.

Амарча уставился на пламя костра, и мысли его переключились на огонь. Вечно можно смотреть в глаза огню, и не надоест никогда. Словно в древней пляске, извиваются язычки пламени, о чем-то шепчутся, разговаривают на своем языке. Вспыхивают, угасают, а чуть пошевелишь угольки — снова слышится песня. Для Амарчи это пока тайна, а старики, как бабушка Эки и дедушка Бали, понимают язык огня, кормят его душу лучшими кусочками от добычи и стараются не обижать, не оскорблять его худым словом и делом.

Огонь всесилен!..

...Рядом с чумом раздались шаги. Бабушка Эки встревоженно повернулась к двери: кто идет? Качикан на улице молчал, и это успокоило их с Амарчой. Послышалось кряхтенье, потом, откинув полог, в чум медвежонком вкатился маленький безухий мужичок Чимиркан.

—Откуда ты взялся? — удивилась бабушка. Чимиркан стряхнул со спины турсук. Что-то тяжелое в нем.

- Шашлычьте!..

Мясо!..

 Еще в молодости Чимиркан встретился лицом к лицу с Амиканом— Дедушкой Медведем, и тот оставил ему на всю жизнь отметины: изжевал левую руку и содрал .ухо, так что осталась только дырка. Рука высохла и перестала слушаться, а слух и вовсе исчез. С тех пор Чимиркана стали называть глухим. Но за малый рост это прозвище произносилось уменьшительно, ласкательно— Куйкикан, глуховатенький.

 Удачливым он был охотником. Куда Ургунчэ до него. По старинным меркам он прямо рожден был для охоты. Такой, как Чимиркан, не отдавит спину оленю, на ноги быстр и скор, не хуже осторожного зверька-хищника умеет подкрасться к добыче — ни один сучок не треснет под его ногой. Трудно, конечно, ему с одной рукой да глухому, но все равно он ловко выслеживает соболей и белок, не уходят от него и крупные звери.

— Вернулся я с Чулакана, — начал рассказывать Чимиркан,— помнишь, где старинное стойбище? Там речка изгиб делает в Полуночную Сторону, там Секан остановил лося с лосихой. Бэеткон привел меня к ним. Я спустил собаку с ремешка, чтобы они вдвоем задержали это Большое мясо, пока не подойду на выстрел. Глаза-то тоже слабеть начали, вот я и старался подойти поближе. Бэеткон дело хорошо знал, умный кобель. Все понимал, только говорить не умел... Жалко его. Так вот, заметил я сначала лосиху: смотрю, целая гора темнеет, а быка-то не вижу, он чуть в стороне был. Выпустил пулю. Лосиха споткнулась, пробороздила мордой по мху, но оправилась, поднялась на ноги. Пришлось добивать вторым выстрелом. Обрадовался—  целая гора мяса, оленей на десять поклажи. Нож уже вынимать собирался, шкуру снижать хотел, и тут увидел: бог ты мой, смерть моя летит! С правой стороны несется на меня бык! Рога — как лопаты, голова — огромная коряга!.. Ладно, что увидел, глаза-то у меня покуда есть. Отскочил в сторону. Сохатый, как ураган, пронесся мимо меня, развернулся, ломая мелкие кусты и деревья, и снова — в бой! Тут я всех Духов наших и даже русского бога вспомнил... Смотрю — Бэеткон ему под ноги подвернулся. Передним копытом лось, как пальмой*, рубанул по хребту Бэеткона, тот и взвизгнуть не успел... Пока топтал он собаку, пока гонялся за Секаном, я несколько раз пальнул. Не берут его пули, и все!.. Наконец, одна все же угодила меж ребер, попала в сердце.

— Как будто, не знаешь?.. Кто же в период Лосиных Свадеб первой убивает, матку? — кричала бабушка. — Ладно, что тебя не затоптал.

— Не видел быка-то. С боку глаз нет, — оправдывался Чимиркан. — Потом уж начал соображать, когда без поводыря остался. Чуть не плакал. Хо, Бэеткон, Бэеткон... Не найду теперь такой собаки. Она умела даже тропинки выбирать, чтобы я не больно ноги маял. Вот беда-то...

Пригорюнилась и бабушка Эки. Поняла, к чему весь этот разговор. Чимиркан пришел за Качиканом.

—Хэ, — вздохнула она, — знала я твою собаку.

Но Чимиркан не услышал этих слов, подняв лохматую голову, похожую на болотную кочку, попросил:

—Эки, помогай. Без собаки я — тень...

Бабушка Эки слыла знатоком эвенкийских лаек. Кто знает, как это она умела, но на удивление точно и безошибочно определяла еще у щенков их будущие охотничьи достоинства. Появлялись на свет слепые щенята, и люди посылали ребятишек за ней. Приходила бабушка Эки, заглядывала в рот малышам, осматривала нёбо, теребила их за загривки, щупала ноги, короче, оценивала по всем правилам и выносила приговор: кого оставить, а кого выкинуть на мороз. Бывало оставляла по одному - два щенка, а в другой раз, едва взглянув на них, отворачивалась:

—Выкиньте всех!.. Не смотрите, с кем ваша собака гуляет! — выговаривала она хозяину.— Так можно и без помощников оказаться.

Оставленные в живых щенята действительно вырастали ловкими, сильными: шли на любого зверя, хорошо понимали хозяина и, как Бэеткон, бесстрашно за него погибали. По голосу охотники определяли, на кого лает собака. Мужики даже шутили: лучше, мол, жену потерять, чем добрую собаку. Собак нельзя было продавать, их можно было только дарить.

Эвенки свято соблюдали древние обычаи. Вернувшись с охоты, несли бабушке Эки лучшие куски мяса, а иные, с появлением у кочевников денег, добавляли еще и их.

Сородичи мои тогда верили, что бабушке Эки помогают Добрые Духи и Верховные Божества. Иначе с чего бы ее старшая дочь Сынкоик стала шаманкой? Не могли люди взять в толк, что никто бабушке не помогал, просто она крепко держала в голове родословную каждой собаки нашего стойбища до седьмого колена. Как у людей, так и у оленей и у собак нужно было знать родословную, чтобы выбирать лучшую кровь.

    Оставшись с осиротевшим внуком, бабушка стала маленько хитрить: лишний кусок мяса был теперь большим подспорьем семье. Она перестала объяснять хозяину родословную его собаки, пусть сам следит. Пусть думает, что хочет, пусть считает, что ей помогают Духи, ей бы только дождаться сытых времен, продержаться, пока внук не станет на нога, не подрастет.

Бабушка Эки с трудом поднялась — эрэ*! — перешла на другую сторону очага к Чимиркану. Опустилась рядом с ним и заговорила:

— Ургуцчэ ведет аргиш на Чулакан. С ним моя Чикты, сучонка-то... Иди по их следам. Зятя моего знаешь, он на ногу тяжелый. Налегке за четыре-пять кочевок догонишь. Возьми у него Чикты, она тебя выручит в эту зиму.

—Ээ, ээ,— поддакивал Чимиркан.

- Дала бы Качикана, но он с тобой не пойдет. Убежит, ко мне он приучен. На будущий сезон выращу тебе поводыря от Чикты, не хуже Бэеткона будет.

—Ээ,— обрадованно кивал маленький мужичок,— дай бог тебе счастья, Эки. Сняла ты камень с души. Потерял Бэеткона, тут что-то давило... — Он смял суконный зипун на груди.

Бабушка снова горестно запричитала:

—Хэ, горе-то, горе...

Шли люди к бабушке Эки. Кто за советом, кто за помощью. Доброе у нее сердце, всегда она припасет для человека кусочек мяса, нужное слово... Потому, наверно, и получила она это почетное имя — Эки, Старшая Сестра Всех Живущих.

 

* * *

 

Отца своего Амарча не помнил. Он еще в зыбке качался, когда отец Кинкэ ушел на войну. Многие мужчины тогда покинули стойбище, но среди всех, по словам людей, он был самым умным. Таким его сделал далекий сказочный город Ленинград...

А мать, Мэмирик, черноволосую и черноглазую Мэми, Амарча помнит. Как начинает вспоминать бабушка, ему сразу же видится вот этот зимний чум и тот, вроде бы уже такой далекий, серый морозный день. В ту зиму пришло известие о гибели отца. Пал он смертью храбрых на русской земле. Плакала мать, лежа на шнуре, укрытая облезлым заячьим одеялом. Духи болезней съедали ее. Она постоянно кашляла и таяла на глазах. Вокруг костра сидели тетя Сынкоик, ее муж, дядя Дапамкэй, и еще какие-то незнакомые люди в добротных зипунах, расшитых разноцветным сукном, бисером и молескином*. Все курили длинные трубки: Амарча проснулся от плача матери.

—Сердце мое чуяло, что неладно у вас,— говорила тетя Сынкоик,— хорошо, что повернули мы на Суринду. Дапамкэй не хотел терять промысловое время, я его еле уговорила... Да и волки нас одолели, всех оленей поразогнали. Никаких Духов не стали бояться слуги Харги... — Она сплюнула рядом с костром.— Я поднимала свой бубен, да, видно, много грехов накопилось, ни один Добрый Дух не берется помочь нам в беде. Забывают эвенки заветы предков, былую жизнь забывают, оттого и пошли всякие беды... Хэ! Тяжело на душе, словно кто острогой в сердце колет. Вот и брат мой сгинул...

Мэми застонала, закашляла и зарыдала. Из-за спины ее поднялся Амарча, испуганно глянул на мать и тоже заплакал.

—Хутэёй! — Сынкоик протянула к нему руки.— Не плачь, дитя мое. Иди ко мне. Посмотри, каких гостинцев мы тебе привезли. Помнишь меня?..

Дапамкэй подал ей турсук, и она принялась развязывать ремешки.

—На.— Сынкоик подала мальчику глухариную ножку. - Ешь... У нас и хуликтэ, и тэлик, и кучи* есть... А к чаю мы дадим тебе сахар. Ты любишь белый камень?

При виде еды у Амарчи высохли слезы. Перестала стонать и плакать мать.

 В Суринде ни у кого уже не осталось ни муки, ни мяса. Варили кости лосей и оленей. Обухом топора разбивали их, опускали в котел с кипящей водой и варили, а потом пили этот жидкий навар. Как в, старые времена, делали костяную муку, тем и спасались.

Амарча пытался разгрызть мерзлое мясо, второй рукой тянулся к хлебу.

-Хэ, родимый, видать, шибко наголодался. А худой-то, худой-то какой!.. Кожа да кости. Прямо светится весь. Вот беда-то, беда-а... — говорила, держа на руках Амарчу, Сынкоик.

Потом пили горячий чай, курили, разговаривали об охоте, наконец, стали собираться в лес к своим чумам. Сынкоик вытащила из турсука маленькую оленью парку* и длинные, на всю ногу, детские гурумы-унты.

 Мэми чуть отвлеклась, залюбовалась изделиями Кондогирских родов. Какая красота! Белоснежная, с капюшоном парка, и такие же гурумы, украшенные, как и положено, мелким, с мышиный глаз, бисером. Заахали, зацокали языками люди, поглядывая на Амарчу, он заулыбался; посветлело и лицо матери. Дядя Дапамкэй, молчаливый, сдержанный, и тот не утерпел, откашлялся, потер обожженные на морозе щеки и тоже сказал:

— Посмотри, Мэми, в этом наряде Амарча будет красивым, как Хэвэко! Ты, сынок, слышал про Хэвэко? — обратился он к мальчику.— О, это был сильный, ловкий предводитель эвенков!.. Хочешь на него походить?..

Ну, будем собираться,— поднялась Сынкоик,— путь неблизкий. Наша стоянка на болоте за Гаинней... Жаль, что не повидал мать. Скажешь ей, погостить летом приедем.

Одетый во все меховое, Амарча стал похожим на неуклюжего медвежонка. Кусочек сахара приятно таял во рту, сладость успокаивала паренька, и он даже заулыбался.

Все зашевелились, захлопала, словно подбитая птица крылом, промерзшая сохатина шкура, закрывавшая вход в чум,— люди выходили на мороз, к оленям. Дядя Дапамкзй вынес Амарчу под мышкой, как мешок, и усадил в санки. Привязали его ремнями, чтобы, не дай бог, дорогой не потерялся, тронули аргиш*. И тут с новой силой заголосила Мэмирик. Распахнулась шкура, и она, растрепанная, дрожащая то ли от холода, то ли от рыданий, выползла из чума на снег. С головы ручьем сбегали черные волосы, лицо исказилось в плаче, глаза распухли от слез.

Испуганно вскрикнул и заплакал Амарча.

— Побойся Харги! Что делаешь-то? — закричала на нее Сынкоик.— Не сходи с ума, Мэмирик! Иди в чум, простудишься! — Она раздраженно ткнула хореем* оленя, и весь аргиш заскрипел полозьями санок, устремился к ближнему лесу.

Так и запомнилась мать: лежит на снегу, с распущенными космами черных волос, с искривленным в плаче лицом... Красивая была Мэми, но и ее дорога в этом мире оказалась короткой. Болезни съели ее, и пришлось ей вслед за мужем уйти в Нижнюю землю.

Сынкоик и Дапамкэй не имели своих детей. Они брали, сейчас Амарчу с тайной надеждой: вырастет мальчик у них в чуме, глядишь, охотником станет, все подмога на старости лет. А Сынкоик помышляла сделать из него еще и шамана...

Вернулась с охоты бабушка Эки, видит — в чуме холодно, пусто, даже кострище занесло снегом. Что случилось? Где же Мэмирик с внуком? Неужели им дров не хватило и они ушли в чужой чум переждать мороз? А вдруг новая беда приключилась? Вдруг с маленьким Амарчой что стряслось? Не может быть!

А сердце отчего-то молчало. Видать, привыкло к бедам и теперь их не чует? Нет, сердце никогда не привыкнет к невзгодам...

—Почему чум пустой?— не помня себя, закричала Она.— Люди! Почему мой чум пустой?!

Подошла Пэргичок, дочь слепого Бали, позвала бабушку:

—Эки, иди к нам чай пить… Твоя невестка, бедная Мэми, откочевала в другое стойбище. Там ей не нужен костер...

У Эки подкосились ноги, села она на санки. Побелело лицо — отхлынула кровь, замерло сердце. Не дай бог, если что-нибудь подобное скажет Пэргичок и про внука,— не выдержит тогда сердце,

 

—Амарчу забрала Сынкоик. Она, наверно, знала, что Мэмирик уходит, вот и приехала,.. Крепись, Эки. Пойдем чай пить... Согреешься, отдохнешь с дороги...

В чуме Пэргичок и дедушка Бали рассказали ей:

-Проводили в дорогу Мэмирик как надо, она уже достигла того стойбища, а душа все еще витает в Верхнем мире, все никак не найдет, в кого бы вселиться. В кого вселяться-то, мужчин нет... Наша плакальщица много наказов дала Мэми, чтобы она обязательно нашла своего Кинкэ, может, там они будут счастливы...

Назавтра Эки запрягла оленей и, никому не сказав ни слова, умчалась снова в тайгу. Но люди-то догадались, куда поехала бабушка. И вправду так вышло — догнала она аргиш дочери и зятя. Больше десяти дней кочевала по их следам и все же настигла на одной из стоянок. Говорили, будто сильно они поругались. Вспоминая живых и ушедших родственников, Добрых и Злых Духов, насмерть рассорились, но не отдала бабушка Эки своего внука шаманке.

—Пока я жива, никому не отдам Амарчу,— говорила она. — Подрастет, в интернат пошлю, учиться. Кинкэ так хотел. Не вечно же эта проклятая война будет, придут и сытые дни. Говорят, гонят уже тех разбойников, напавших на нас... Кинкэ умным был... Я все сделаю, как он хотел. Пусть учится внук.

И еще, говорят, упрекала Эки свою дочь:

— Это ты съела всех наших родственников!.. И Мэми и Кинкэ ты съела! За их счет хочешь подольше пожить! Чего же твои Духи не защищает нас от голода и болезней? Отчего они такие бессильные? Нет, не отдам я тебе Амарчу. Он узнает другую жизнь, ту, которую отец его увидел и полюбил!

 

СТАРШАЯ СЕСТРА ЖИВУЩИХ

 

Когда-то, в очень далекие времена, Хэйкогирский род эвенков был одним из самых многочисленных и могущественных. Кто знает, сколько лет прошло с тех пор, может, сто, может, тысяча, а может, и вообще столько, сколько шерстинок на шкуре оленя. Но предания говорят, что от дыма их костров не видно бывало солнца, а оленей водилось как комаров в травянистом месте. Ума не хватало, чтобы их сосчитать. Самое большое болото, за Гаинней, в весеннюю пору не могло вместить всех оленей. Это болото было своего рода меркой. Перед месяцем Оленят*, прежде тем откочевать на склоны хребтов, открытые ветрам и солнцу, загоняли сюда оленей, кто-нибудь из мужчин залезал на высокое дерево и осматривал стадо. Если не видно было просветов, значит, олени все целы.

И мужчинами прежде славился род. По всей тайге, начиная от Ангары и кончая далекими хребтами Путорана, не было им достойных соперников, а предводитель рода — богатырь Гарпанча, стрелою, пущенной из многослойного клееного лука, прошивал насквозь по пять рослых быков, поставленных вплотную один к другому. Вот какая сила была у этого богатыря! Он оправдывал имя — Гарпанча, то есть Солнечный Луч!..

Все Хэйкогиры отличались силой и удалью. Воины их достигали других племен и возвращались с богатой добычей и женами. По вечерам на закате солнца тайга оглашалась грохотом бубнов. Шаманы камлали, подражали зверям и птицам, чтобы подвигнуть сородичей на новые подвиги. О, было о ком складывать легенды и песни! В постоянном страхе держали они и ближнюю тайгу, и дальние тундры.

Не думали Хэйкогиры о том, что и в других, обиженных ими родах могут появиться такие же могучие богатыри, как Гарпанча, могут вырасти непобедимые шаманы, способные на лыжах ходить по воде, глотать каленые угли и превращать рослых быков-учугов* в маленьких трусливых зайчат. Беспечными сделались Хэйкогиры. Вот тогда-то и стала меркнуть былая их слава, затихать стала боевая песня. Мало-помалу захирел род. Шаманы напустили на их стоянки Злых Духов, и пришел на их землю великий мор, унес лучших воинов, разорил оленьи стада. Былое могущество осталось только в легендах да сказках.

В этот обнищавший род из другого такого же бедного рода — Ушкагиров — попала и бабушка Эки. Тогда ее звали Огдо.

Колокана, своего мужа, она увидела только в дни сватовства. В те времена у девушек не спрашивали согласия. Отец решил, сговорился с другим хозяином, ну и дай бог тебе счастья!..

Так и с Огдо было. Взглянули молодые друг на друга— о Добрый Дух,— поблагодарили Всевышнего, что не за чурки их сватают. Понравились они друг другу, но вида не показали — пусть сваты продолжают свое дело, лишь бы не разладилась их женитьба. Но, к счастью, все обошлось. Уехала в Ушкагирский род сестра, Колокана Умбирик, плача, заливаясь слезами уехала,— ей-то нравился другой парень, из другого рода. Больше с ней никогда не виделись. Далеко ее увезли, велика тайга.

По обычаю, подруги Огдо помогли ей собрать приданое, нарядили в праздничную одежду: на голову повязали несколько разноцветных платков, приспустив на лицо кисти, а затем, как куклу, усадили на верхового оленя: не плачь, Огдо!

— Счастья тебе, полный чум детей!.. Запомни, без мышей нора будет пустая, без детей твой чум будет пустой, а, значит, и счастья не будет. Живите счастливо!..— напутствовали невесту.— Живите дружно, берегите друг друга...

Сколько лет прошло, а Эки-Огдо то напутствие помнит. Нет-нет да и задумается: была ли она счастлива в жизни?

А кто знает, какое оно, счастье? Когда сыты бывали, когда дети, как молодые деревца, тянулись к солнцу, все равно тревога не покидала сердце, и все будто не хватало чего-то. Может, в те времена счастье лишь краешком своего крыла нас задевало, а мы и не замечали? А может, тогда, когда на русской железной птице прилетел в свое стойбище сын Кинкэ?.. О, как сладко билось в тот день ее сердце, как пела душа!.. Вот тогда, точно, была она счастлива!

Грех, конечно, на судьбу обижаться. Какая ей выпала, ту и прожила. С Колоканом они дружно жили, не дрались, как другие, даже не ругались, блюли заветы предков.

Колокан был смирным, добродушным мужиком, за глаза его называли Бычком. И надо признать, прозвище было точным. Колокан знал об этом, не обижался. Молча, неторопливо нес он свою житейскую ношу, основательно да умело. А что еще нужно женщине? Огдо смолоду не любила таких, как сосед Мада, у которых, казалось, вся сила уходила на пустые слова да зряшние хлопоты. Ни о семье позаботиться, ни на охоту толком сходить духу у них не хватало. Радовалась она, что муж ей хороший достался.

Огдо с детства умела держать в руках иглу и скребок для выделки кожи, а коли нужно, брала и топор, и ружье. Придя в чум мужа, она сразу стала полноправной хозяйкой. Родители Колокана нарадоваться не могли на такую невестку.

Заглянула Огдо как-то в старый лабаз, где хранились зимние одежды и вещи, распаковала один турсук и ахнула: сколько там было товару!

—Ээ, да вы не купцов ли ограбили? — пошутила она.

В турсуке в берестяных коробочках, в тряпочках лежали колечки, шнурочки, разные пуговицы, много разноцветного бисера: от крупного, как смородины, до мельчайшего, как мышиный глаз!

-Ограбишь купца!..Суют их в первую очередь вместо пороху да свинца... Нет у нас мастериц, вот и лежат без дела,— отвечал Колокан.

В первое же лето Огдо, на зависть своей свекрови, обновила своими родовыми узорами суконные зипуны, летние унты. Всеми цветами радуги засияла одежда мужчин. В таких нарядах не стыдно было на людях показываться.

—Э, какая у тебя душа красивая! — хвалили ее старики.

И верно: в умелых руках — душа человека.

Может, та первая похвала и определила дальнейший ее характер? Ведь на хорошее слово всегда хочется ответить таким же словом и делом. Старалась невестка! варила еду, обрабатывала, шкуры, шила унты, зипуны меховые парки, драла бересту для посуды, для летнего чума — любое дело спорилось у нее а руках. Такая уж доля у женщин: нести хозяйство на своих плечах да детей рожать.

Появились дети: дочь Сынкоик, сыновья Куманда, Кутуй, Кинкэ, потом опять дочь — Сарта. О, сколько радости и хлопот прибавилось в чуме! У многих эвенков ребятишки в то время младенцами в Нижний мир уходили, не увидав ни тайги, ни рек, ни озер, ни солнца красного, ни луны серебряной, ни звезд ясных.

У Огдо и Колокана все дети остались в Срединном мире. Злые языки всяко про то болтали: «Ладно ли это? К добру ли? Все дети живы!.. Не бывало еще: такого!»

Неужели люди желали ей горя и слез? Разве мало их на нашей земле?

Нет, конечно. Эвенки — добрый, сердечный народ. Но благодарить Огдо нужно свекровь — это она научила маленько хитрить. Лишь сейчас, глядя на свои высохшие руки, на искалеченные пальцы, бабушка Эки иной раз думает: не они ли пеленали счастье? Молитва молитвой, все просят счастья и добра для себя, для своих детей, а теплые заячьи шкурки, труху из лиственничного пенька, тепло очага, чтобы ребятишки не простудились,— делали ее руки, вот эти маленькие скрюченные пальцы.

Вспомнишь былое — несчастье кажется долгим, зимняя ночь, а счастье — как миг. Почему? Почему счастье мы будто не замечаем, не бережем его? Нет на это ответа. Видно, так устроена жизнь...

Подросли ребятишки Огдо и Колокана — шумно, весело стало в чуме. Сколько прибавилось рук! В три-четыре года они уже умели подать матери и отцу нож или скребок, сходить за водой на речку, а в десять лет — как взрослые, держали в руках ружье и иголку. Даже в самое голодное время в их чуме была еда – и сами сыты, и сородичам, чем могли, помогали. Эки плохо понимала по-русски, да и не помнит она других подробностей того митинга, она поняла главное — мужчин, в том числе и ее детей, будут брать на войну. Поняла и испугалась. Прежде войны бывали; только в преданиях, да и то казались не страшными— там стреляли луками, стрелами. Умелые воины ловили стрелы и посылали обратно врагу. А нынешние войны, говорят, не похожи на те, что в легендах. Теперь пулями стреляют друг в друга. На следующий день добровольцы покинули стойбище, некоторые из них навсегда.

— Мама, Мэми! Берегите сына, Амарчу! Подрастет, отдайте его учиться. Я верю, у него будет другая жизнь! Берегите его!..— обнимая мать и жену, сказал Кинкэ.

...А потом Огдо-Эки одну за другой получила бумажки. Страшные, как выстрелы в сердце. Плакала, |горько плакала мать над каждой из них, плакала втихомолку, не соблюдая родовой закон. В душе надеялась, что хоть один из ее детей уцелеет на этой страшной войне. Последнюю похоронку, на сына Кинкэ, они получили зимой, когда приехали на факторию за продуктами. Колокан ни слова не проронил, набил табаком трубку, подцепил палочкой уголек из костра, не торопясь раскурил. Потом, запрокинув голову, долго смотрел в дымовое отверстие. Но вот он поднялся, сказал устало:

—Снег будет, аргишить надо.

И, еще больше сгорбившись, вышел из чума... Эки знала: сядет он где-нибудь в стороне и будет плакать. Почему эвенкам нельзя плакать?.. Почему Всевышний не запретил и смеяться?..

Не сдержалась Эки, зашлось ее сердце. Упала она на шкуру, как неживая. Долго лежала молча. Потом вдруг запричитала:

—Хутэёй! Хутэёй! Зачем ты ушел в Нижний мир раньше меня? Солнышко мое, зачем ты закатилось так рано!..

Люди поняли, что шепчет она песню проводов уходящему в Нижний мир — землю Харги. Но ведь сейчас не положено: Кинкэ, по бумажке-то, три месяца назад умер, стало быть, он давно уже «там». Стали опять уговаривать, чтобы она плакала просто так, без слов.

— Поплачь, Эки, поплачь, теперь все плачут. Духи простят нас... Только молча, не говори ничего...

— Харги! Харгингаса! Злой Дух, проклятый Злой Дух! — вдруг закричала Эки.— Проклятый Злой Дух! Подавись людской кровью!.. И вы, обитатели Нижнего мира! Зачем вам нужны мои дети, возьмите меня! Почему меня не зовете? Будьте вы прокляты!..

Жутко стало, в чуме. Женщины зашептали молитвы. Нельзя так. Нельзя вслух проклинать Злого Духа и нижних людей. Грех это великий. Горе, если даже это смерть сына, надо переносить молча. Лучше сделать вид, что ты не сильно огорчен,— так можно даже обмануть Злого Духа. Так испокон веков делали.

— Эки, помолчи! Услышат тебя!

— Пусть слышит! Не боюсь я его! Харги, слышишь! Черная твоя душа, захлебнись кровью моих детей!..

«Уж не кружит ли ее ум?!» — испуганно думали люди.

 

ЗВОНКОЕ ЛЕТО

 

Амарча уснул под вздохи бабушки и шелест ветра, жалея об улетающих птицах, об уходящем солнце, о промелькнувшем лете. «Если бы всегда было лето, сытно жили бы, можно было б вечно играть у реки и в лесу!»

Звонкое, веселое лето прокатилось, как один долгий-долгий день. Много больших и маленьких открытий сделал для себя Амарча.

...Вот отшумел на реке ледоход, и над тайгою крылом куропатки повисли белые ночи. Раскаленным бубном загуляло по синему небу солнце, глухариной бровью заалели вечерние закаты... Старики сидели допоздна у костров, молодежь водила «ёхорьё»— хороводный танец, а ребятишек манила к себе река. Чуть повыше стойбища был овраг, по нему струился звонкий, веселый ручей, впадавший в небольшой заливчик, вот здесь и играли летом ребята. Дно оврага было глинистое, топкое, а по краям — с одной стороны пологое и сухое. Весенняя вода не затопляла это место, и в русле оврага образовался тихий омуток, в котором ребятишки ловили рыбу. Окуньков, ельчиков, сорожек тут же жарили на костре, обжигаясь, уплетали за обе щеки. Но это было только в начале лета.

 Зазеленела трава, ребятишки постарше научили малышей копать сладкую сарану, находить дикий лук. А когда в тальниковых кустарниках заалели гроздья красной смородины, в бору засинела голубика — можно было вообще не питаться дома. Тайга и речка — кормилицы наши! Наедались ребята и, как пузатые комары, падали в траву или начинали играть в разные игры, дурачась, радуясь всему миру.

Что хочешь, то и делай летом! Хочешь, на траве валяйся, хочешь, купайся до посинения. Это Костаке и Воло нельзя, им вечно надо спрашивать разрешения, иначе — или простуду схватишь, или змея укусит, или вовсе утонуть можно. А нашим ребятам и Митьке — все позволено. Целыми днями они на воздухе, загорели до черноты, задубели, потрескались ноги — ни сучьев, ни колючек не чувствуют. Летом нам сам Харги не страшен!

Ягодка смородинка, выросшая в тальниках,

Отчего ты красная?

Ягодка голубика, выросшая в бору,

Отчего ты синяя?

Ягодка черемушка, выросшая на бугорке,

Отчего ты черная? —

поют летом ребята.

 

* * *

 

В стойбище мясо! Большое мясо!

Приплавил его Ургунчэ.

В полдень он спустил на воду берестянку и поплыл вверх по речке к Юктэкону, к солонцам, хотел покараулить сохатых, а к вечеру уже притянул на ремешке неободранную матку-лосиху и огромную медвежью тушу. Не мог один вытащить это Большое мясо на берег, в воде обдирать не стал, сообразил — зачем руки мочить да одному маяться, стойбище-то рядом, там мужики и без него освежевать могут. Давно люди не ели свежего мяса.

— Дочки, встречайте отца! Сегодня мозгочить* будем. Добрый Дух удачу послал! — заглянула в чум Сарта и, схватив берестяной тазик, выскочила на улицу.

В такие редкие дни, когда Добрые Духи посылали мужу удачу, тихая, молчаливая Сарта, по словам бабушки— вся в отца, преображалась, становилась возбужденной и говорливой. «Вот,— рассуждала она вслух,— надо бы хорошую берданку купить Ургунчэ, глядишь, с мясом и пушниной будем, тогда и еда не станет ежедневной заботой».

Весть о добыче Ургунчи быстрокрылой птицей облетела стойбище. Стар и мал сбежались на берег Суринды. Привели за посох и слепого Бали.

 Крупная комолая матка уже наполовину была вынута из воды, а медведь-амикан, словно прикрыв лапой глаза, лежал покуда в реке

. Вытерев рот рукавом и, словно бы ни к кому не обращаясь, Мада вдруг выкрикнул громко:

—Где наши ко...о...тлы...ы!

Что?.. Все глянули на «хозяина», лежащего покуда в воде. Посмотрели на Маду, заулыбались. Общая трапеза всем по душе. Почему бы; не вспомнить старинный праздник, когда по три дня продолжались ритуальные игры, пляски, песни, посвященные амикану, хозяину тайги и предку эвенков?

Молодец, Мада!.. Хоть сам ты и никудышний охотник, однако без чудачеств твоих скучно было бы жить; не лишний ты в стойбище человек! Здорово нынче придумал! А то уж эвенки забывать стали древние праздники да обычаи...

— Где наши котлы!— кричат вразнобой мужики.

Женщины отстранили от мяса мужчин — что они понимают в женских делах, хоть и кричат везде: «У женщин ума нету!» Пусть чем другим занимаются. Ребятишек отправили собирать дрова, велели принести большие котлы, а сами, посовещавшись, принялись промывать медвежьи кишки. Именно из них получается самая вкусная еда.

Из толстой кишки, вывернув ее салом внутрь, они приготовят «кучи» — жирную колбасу, а из тонких — «буюксэ» — кровяную. Тонкие кишки годятся еще на «хрящи», их нарежут кусочками и вместе с лепестками цветущей сараны опустят в кипящую воду.

Ээ! Берегите кровь! Кто это хочет вылить такое добро в воду? Кровь пойдет на заправку бульона. Если добавить в него голубицы, будет густой наваристый суп, не еда — объедение! Желудок собакам?.. Кто это! там распоряжается? Пергичок, что ли?.. Промой, промой его хорошенько, потом наполнишь кровью и опустишь в котел. Попируем сегодня, славная будет еда!..

Обработав кишки, женщины закричали:

—Не пора ля будить Амикана?!

Мужчины, отложив свои трубки я тоже посовещавшись, помогли встать на ноги слепому Бали, и он, раскинув руки-крылья, вытянул шею, словно птица, напрягшись, издал резкий гортанный крик ворона.

Мужики, тоже расставив руки, ответили нестройными голосами ворону Бали, нашедшему падаль и сзывающему собратьев на пир. Дедушка Бали, приподняв плечи и растопырив руки, запрыгал из стороны в сторону, издавая клекот. Ему стали подражать охотники. Начинался танец, в котором вороны радовались найденной добыче.

Глядя на танцующих мужчин, застыли женщины и ребятишки на берегу. От них пока ничего не требовалось, нужно лишь соблюдать кое-какие правила: не чесать голову, не трогать лезвия ножей, не оглядываться назад.

Покружившись, мужчины снова взяли дедушку Бали под руки и подвели к туше медведя, все еще лежавшей в воде. Он ощупал загривок, бока, дал команду вытаскивать зверя на подстилки из тальника:

— Амака! Отец отцов!.. Ты славно погулял в лесу. Сало на тебе в три пальца!..— обратился он к медведю.

— Мне надо в ладонь,— отвечал за медведя Шилькичин,— зима-то длинная, в три пальца мало...

— Эко, мало,— будто бы удивился дедушка Бали.— Нам-то ты и такой хорош. Лишь бы не шатался по всей тайге, пугая людей. Давно надо было перебраться в наше стойбище, знал ведь, что можешь принести нам праздник.

—Забывать вы меня стали... Да ведь есть у меня и свой чум — берлога.

—Зачем тебе мокрая, вонючая берлога? Шубу свою в ней испортишь, сваляется шерсть, смотреть не на что будет.

Привык я,— снова отвечал медведь-Шилькичин. Потом обиженно упрекнул: — Но коль вы мне продырявили шкуру, посмотрю, как живете.

— Плохо мы живем, сам видишь,— пожаловался Бали,— а на то, что у тебя дырка на голове появилась, ты, дедушка не должен на нас обижаться. Не мы это сделали, пуля!..

— А пуля чья?..

— Ружья!..

— А ружье чье?..

— Эко, дедушка, будто не знаешь,— упрекнул медведя Бали.— Ружье большеносых людей!..

Медведь промолчал, значит, доволен был объяснением. Старик сделал знак, и его снова подвели к медведю, он нашел его голову, раскрыл пасть и вставил туда небольшую палочку, приговаривая:

—Дедушка, зевай!.. Зевай, дедушка!.

Теперь душа медведя могла свободно покинуть тело и не мешать свежевать его. Шилькичин, выполнявший обязанности старшего охотника, подал знак — снимать шнуру, и охотники хором заголосили:

—Хэ, муравьев-то сколько!..

Душа медведя должна была, понять этот крик следующим образом: не мы, дескать, будем твою шкуру снимать, а муравьи тебя будут жалить и пожирать твое мясо. Однако медведя и его душу это не удовлетворило, и он голосом Шилькичина заговорил:

— Что-то не похоже на муравьиные укусы!..

А это уже мыши и горностаи тебя кусают! — отвечали охотники.

— А кто это долбит, как молотком?

— Это дятел, дедушка!..

Разговор разговором, а руки охотников делали свое дело. Слегка надрубили шею и начали осторожно отсоединять позвонки, вскрыли грудь, вынули легкие, сердце, печень и, не отделяя их от горла и головы, сложили кучкой подле туши.

Началась трапеза. Шилькичин разрезал сердце и первым съел кусочек, второй подал дедушке Бали, а потом и всем остальным.

 Причастившись, завели ритуальную пляску. Одни, взмахивая руками, будто крыльями, изображали прыгающее и дерущееся из-за падали воронье, другие, раскинув руки, кружились, подлетали на пир. Затем пронзительно закаркали, закричали, созывая всех обитателей тайги. И тут зашевелились женщины и дети. Это их — горностаев, лисиц, волков, кедровок и кукш — сзывали вороны. Зацокали горностаи, затрещали кедровки, завиляла хвостом лисичка. Люди считали, что, глядя на этих «собратьев-таежников», душа медведя поверит, что они убили его, и не будет им мстить. Переселившись в нового медведя, она, эта душа, будет ходить по тайге, не причиняя им зла, пока снова не станет добыче охотников.

Попрыгав, покружившись, изображая того или иного зверька, женщины и дети отошли в сторону, предоставив мужчинам возможность свежевать дальше. Те осторожно, стараясь не раздробить ни единой косточки, стали расчленять тушу.

Наступил черед прощания со зверем. Вынутую туши брюшину положили поодаль, и все участники праздника поочередно стреляли в нее из маленького детского лука. Выстрелив, пятясь задом, они отходили точно так, как во время прощания с уходящим в Нижний мир человеком.

А солнце между тем повисло на верхушках деревьев. Над стойбищем опускался теплый летний вечер. Со стороны Лебединого озера слышался крик серенького куличка —ликлякуна; кто-то потревожил в лесу северного дрозда - киви, эта птичка раньше всех, встает позже других ложится. А вот подал свой тревожно-протяжный голос бекас — тыгдэнки, предвестник дождя.

В костре весело трещали сухие дрова. На крепкой березовой жердине висели три черных котла, в которых взбулькивало и бурлило ароматное варево. Всем здесь заправляли Сарта и Пэргичок, а между чумом и костром сновали посыльные ребятишки. Они носили чашки, ложки, низенькие столики, берестяную посуду, Мужчины, в ожидании Большого мяса, сидели на берегу. То и дело раздавался смех. Это Мада смешил мужиков.

Отсмеявшись, мужики послали Маду следить за варевом, а сами, взявшись за руки, завели хоровод. Запевалой выбрали дедушку Бали. В молодости он хорошо справлялся с этой ролью, пусть тряхнет стариной. Соблюдая приличия, дедушка Бали начал песню с восхваления охотничьих достоинств Ургунчи. Конечно, Бали маленько загибал, вознося Ургунчу, но это беда не большая, можно простить слепому, привыкшему видеть в мужчине прежде всего кормильца не только своей семьи, но и тех, у кого его нет. Может, добрые слова подействуют на Ургунчу, и он почаще будет вспоминать, что он тоже мужчина?

Дедушка Бали пел, голос его становился все громче; хоровод, постепенно ускоряя темп танца, дружно вторил ему.

Вот, уже танцоры закружились так быстро, так, стремительно, что петь стало невозможно. Слова сменились резкими ритмичными выкриками, напоминающими хорканье оленей. Кто-то не выдержал темпа, разомкнул руки, свалился на землю. А пляска все продолжалась и продолжалась...

Мада, убедившись, что варево готово, прокричал вороном, созывая на трапезу.

Хоровод замер; люди отдышались немного. Потом все стали изображать стаю птиц; прилетевшую на зов собрата. Женщины, раздобыв где-то угля, вымазали ребятишкам лица, руки, чтобы они больше походили на воронят. С клекотом, карканьем все приблизились к костру.

Ели, громко чавкая, обжигаясь, похваливая мясо и Ургунчу. После трапезы снова начались игры и танцы. Мужчины увлеклись стрельбой из лука.

Стреляй в меня! — кричал Шилькичин председателю артели.— Не отвык ли я?

Черончин натянул лук и пустил стрелу. Шилькичин ловко увернулся, и стрела, не задев его, пролетела мимо. Ребятишки сбегали за этой круглоголовой стрелой предназначенной для охоты на бурундука. Черончи снова натянул лук. Шилькичин и на этот раз увернулся.

— Ты как горностай!..

— Вставай на мое место,— предложил Шилькичи.

— Нет, не получится у меня! Пусть Ганча попробует...

— Смотри в оба! — предупредил Шилькичин Ганчу и выстрелил. Хотя Ганча был тонким и гибким, но не было у него нужной сноровки, стрела попала в полу зипуна.

— Убьешь! — закричал Ганча и отскочил в сторону.— Ну ее, эту игру, останешься еще без глаз...

Парни прыгали с шестом в высоту, а ребятишки через аркан, который вращали в руках две девочки.

Раздался крик ворона —зов на продолжение проводов амикана. В руках у Мады была медвежья голова. Острым ножом он осторожно вынул сначала один глаз, потом другой и под одобрительные возгласы завернул их в бересту, велел отнести в лес и захоронить по старинному обряду — на могильном помосте Голову передал женщинам, коротко приказав: варите!

Четверо охотников понесли медвежьи глаза, как человека, ушедшего в Нижний мир. На молодой лиственнице сделали две глубокие зарубины и вложили туда глаза:

— Дедушка, дай нам удачи! Примани нам новую добычу!.. Дедушка, дай нам удачи! Примани нам новую добычу!

Съев мясо с головы, череп оплели ерником и тонкими тальниковыми прутьями; совершили особый обряд—борьбы с медвежьей головой—

Амарча! Где Амарча? Иди сюда!—Смущенного, растерянного парнишку вывели на середину круга.— Ну, сынок, не подведи. Ты должен стать кормильцем своей бабушки, померяйся силами с хозяином тайги. Будет ли он бояться тебя? Не стесняйся, тут все свои, разве ты не хочешь стать удачливым охотником, кормильцем своей бабушки?

— Хочу!—

 Ну, поборись тогда, а мы посмотрим!..

Амарча навалился на череп, но тальниковые прутья были сплетены так, что уронить его было невозможно.

—Хо! Амикан не поддается! — кричали болельщики.—Силен хозяин тайги!

Амарча снова навалился на череп, но тот только раскачивался из стороны в сторону и никак не ложился на землю.

-Амарча, разве ты не умеешь бороться? Ноги-то твои для чего? — подсказал кто-то.

И, как в настоящей борьбе, Амарча заплел своей ногой обе «ноги» головы, положил ее на бок. Раздался одобрительный возглас. Амарча коленом прижал голову к земле и поднял руку, как победитель.

-У, расти большой, Амарча! Из тебя выйдет настоящий охотник! — похвалили его.

Амарча сдержанно улыбнулся.

Поверженную голову и кости, чтобы зверь имел все части тела, унесли в лес и захоронили рядом с глазами на высоком кедровом пне.

-Дедушка, прощай! Передай приветы всем нашим родственникам. Скажи, что род эвенков еще живет, не кончился род!.. Спи спокойно!.

. Проводы хозяина тайги состоялись. Праздник окончился. В старину он продолжался бы три дня.

…В сторонке дедушка Бали рассказывал ребятишкам сказку про Амикана.

Когда-то в далекие времена, когда еще только земля начиналась, жили в лесу сестра с братом, и больше никаких людей не было. Однажды девушка копала на берегу реки сарану, к ней подкрался медведь и утащил ее в свою берлогу. Стала она его женой. И родились у них дети.

Брат этой девушки, скитаясь по тайге, встретился как-то с медведем и пустил в него стрелу. Умирая медведь признался, что он его зять...

От детей этой девушки и медведя начался род таежных людей — эвенков. С той поры и пошло, что медведя мы чтим как нашего прародителя. Раз он хозяин всей тайги, от его воли зависит удача охотника, стало быть, и благополучие таежного человека. Разные части тела медведя эвенки считают священными обладающими чудодейственной силой: одни предохраняют людей от болезней, другие приносят удачу на промысле и обеспечивают успех в хозяйстве, третьи гоняют Злых Духов...

И еще есть песня, в которой при проводах хозяина тайги поется:

«О дедушка, наш прародитель, ты уходишь с Дулу — со Срединной земли!.. Унеси приветы наши братьям и сестрам. Передай им, мы живем хорошо: едим вкусное мясо, лакомимся печенью оленей и лосей... Ты уходишь в Хэргу—в Нижнюю землю, те ласково встретит старуха мать, и вещие птицы, Вороны, которым ты принесёшь угощение, радостно будут кричать. И мы, провожая тебя, говорим: «О, дедушка, наш прародитель, принеси нам удачу!..»

 

 ИМЯ ЧЕЛОВЕКА

 

Однажды вечером Мирон Фарков завел разговор об именах эвенков. Не могут русские прозвище отличать от фамилии рода. Ну, что сложного, казалось бы, в имени и фамилии Мады Муктэ? Мадуча имя, а Мугтэ фамилия. Он из рода Кабарги, люди-кабарги, вот все. Правда, для простоты имя у него маленько обрезали, Мадой зовут, но он не обижается, да и нет ничего обидного в сокращении, наоборот, даже гордиться можно. Не каждого так зовут. А поскольку у него в стойбище тезок нет, фамилию даже не произносят, понятно, кого зовут Мадой.

Бирагиры — это речные люди, Кондогиры происходят из рода уток-лутков, Дюкугиры — выдры... Для русских, наверное, трудно, растолковывать надо, а понятно. К примеру, дедушка Бали, пока не ослеп, носил имя — Амарча. А Амарча — это чуть запоздавший. Кто знает, куда запоздал дедушка Бали. Может, его родители полагали, что он появится на свет ночью, а он наверное, заявил о своем рождении только утром? А может, он был тем желанным мальчишкой, который сможет продолжить род своего отца, да все запаздывал, не приходил в этот мир... Кто теперь знает... Нынче редко услышишь: «Эй, Амарча Чемда!» Чаще зовут просто слепой, то есть Бали.

Давно так пошло. Остался человек без глаз, люди головы не ломают, зачем зря умом надсаждаться, давно уже есть придуманное имя — Бали; хромой —Доколок; глухой — Куйки. У Путугиров из рода уток-тяглоков в самом дальнем чуме фактории родилась девочка с кривым глазом, тоже не мудрили долго — назвали ее Чокоты, кривая. Обижайся не обижайся, а обычай не переделаешь, языки у людей не отнимешь.

 Родилась у Сарты дочь. Голова девочки оказалась немножко помятой и похожей на рыбью. Вот и дали ей имя Сури, Суричок — сиг, сиженок.

Костю, как только Фарковы приехали на Суринду, сразу назвали на эвенкийский лад — Костака, а Вовку, меньшого,— ласково Воло, а прозвище — Лягушонок—  так оно от отца пошло.

— Егор, а тебя-то как кличут? — спросил Мирон.

— Меня-то? Меня Сырбамэ кличут — глаза, на уху похожие,— нехотя признался тот.

Мирон улыбнулся:

—Вот дьяволы... Всех окрестили... Одного понять не могу, почему у эвенков, что на Подкаменной Тунгуске живут, имена и фамилии русские, а здесь — черт знает что? — снова заинтересовался Фарков.

 

* * *

Неподалеку от стойбища вырос новый чум. Над ним поставили четыре тонкие и длинные лиственницы, связанные верхушками над дымовым отверстием. Это ным-нгандяк —шаманский чум. Сегодня будет камлание.

Устроить камланье просила старая Буркаик. Пусть, Сынкоик не стесняется, Ганча хоть и служит в Совете, все же свой человек. К тому же ради него и надо побеседовать с Духами, узнать судьбу денег, пропавших из стола в Кочсовете.

Пока строили нымнгандяк, Сынкоик готовилась. Сейчас уже лето, природа мирно дремлет, а она, Сынкоик, чувствует прилив сверхъестественных сил лишь десной, когда начинают шуметь ручьи, когда неистово бурлит в своем половодье река. На шаманку тогда нападает тоска, беспричинный страх. Страх лишает ее покоя. Частенько среди белых ночей Сынкоик вскакивает с постели и с диким криком, пугая мужа, бежит в лес, садится на берегу горного потока и поет, поет свои шаманские песни. Когда «кружит» умом, чувствует, как входят в нее Духи умерших шаманов Хэйкогирского рода, Ховоны. С каждым годом буйства ее становятся все страшнее и непонятнее, но и сила шаманская растет с каждой весной. Уже несколько лет назад изготовила она двенадцатизубчатый бубен — столько новых земель появилось у нее на Хэрпу, на земле нижних людей. Дапамкэй гордился женой. А сородичей его такое могущество Сынкоик все же пугало. Шаманка ведь пользуется услугами своих, Хэйкогирских, Духов, хотя живет среди Кондогиров и других родов. При желании она может напакостить им. Но вслух таких опасений никто не высказывал, и лучшие промысловые угодья были в руках Дапамкэя.

Нымнгандяк построили наспех: велика ли беда — пропавшие деньги! Галерею Дарпэ — Верхнего мира, сделали из молоденьких лиственниц, стоявших на берегу «шаманской» земли. Эти же лиственницы прикрывали угдупку — входное отверстие.

С противоположной, западной стороны чума соорудили Онанг — галерею из мертвого леса, валежника, символизировавшего Нижний мир, реку мертвых. По краям Дарпэ поставили небольшие столбы — нэлгэт — из молодых лиственниц, вырванных с корнем. Нэлгэт воткнули вершинами в землю, корнями же они были обращены к небу. Это шаманское дерево Верхнего мира, которое растет корнями вверх, а вершиной обращено к людям.

Многого, конечно, недоставало в шаманском чуме. Да ладно. Дапамкэй решил, что хватит; главное — присутствуют три мира: Дарпэ —Верхний, Онанг —Нижний, и сам чум, символизировавший Среднюю землю,— Дулу; остальное от мастерства Сынкоик зависит. А в ней-то уж он уверен.

С отрешенным видом Сынкоик вошла в чум, развела там огонь, и некоторое время оттуда слышался невнятный шепот и пение. С наступлением сумерек Сынкоик вышла из чума, что-то сказала Дапамкэю и удалилась в стойбище. В нымнгандяк потянулись люди. Приходили и степенно садились по кругу. Амарча с Воло одними из первых проскочили вслед за дядей Дапамкэем и замерли, как мыши, у самых основан жердей. Пришел все еще не протрезвевший Ганча, за ним, кряхтя и опираясь на посох, влезла мать. Дапамкэй показал им рукой на малу —почетное место, напротив двери.

- Не будет ли ветра?— спросила старуха, устриваясь поудобнее. На ней был праздничный зипун черного сукна, украшенный орнаментом и блестящими медными пуговицами. Длинные седые волосы спрятаны под цветастым платком, повязанным низко, по самые глаза.

— .Зайцу и гагаре ветер не помеха,— загадочно ответил ей Дапамкэй.

На груди его красовался холмэ* из дорогого синего материала, опушенный шерстью кабарги. Волосы бы прибраны — уложены на затылке в пучок, отчего Дапамкэй сильно походил на рисунчатого китайского божка.

В косы некоторых женщин были вплетены связки старинных серебряных монет, да и мужчины украсили себя, как могли. Вид у всех был необычный, таинственный.

Чтобы лишний раз не попадаться на глаза взрослым, Амарча с Воло укрылись зипуном и лежали шелохнувшись, стараясь даже потише дышать. Сейчас начнется камланье. Тетя Сынкоик будет говорит своими Духами, и они ей укажут, где надо искать деньги Гавчи.

Неужели у него их украли? У эвенков ведь не было никогда воровства

Старики говорили, что главное для шамана — иметь свой бубен. У бубна есть глаза и уши, он видит и слышит, помогает шаману и его Духам передвигаться в Нижних и Верхних мирах, поэтому на его наружной стороне изображена вся Вселенная—Солнце, Луна, Земля и Звезды. По краям бубна — зубцы, это шаманские земли, а весь бубен подобен голове человека. Верхние и нижние части его так и зовутся: хорон — макушка, дев — подбородок.

Не менее важна гиривун — колотушка. Делают ее самые умелые мастера, Для колотушки нужна кость ушедшего со Срединной земли громадного, как гора, зверя — хэли, мамонта; либо лиственница, расщепленная молнией. Широкая нижняя часть колотушки обтягивается медвежьей шкурой и оленьей роговицей. Тыльная часть остается открытой. На другом конце колотушки, изображены головы человека и гагары, помощников шамана в кочевьях по Нижнему миру.

Только после бубна шаман получает от рода шаманский костюм, украшенный разными символами: фигурками птиц и зверей, Духов предков... Нагрудник расшит бисером и волосом дикого оленя, разрисован черной краской.

О, не каждый смертный человек может стать шаманом! Только избранники Духов. Мы, люди, способны лишь ползать по нашей грешной земле!..

Вошла Сынкоик, и все разговоры в чуме умолкли. На ее костюме, на уровне лопаток, прикреплена была металлическая пластина с изображением птиц. Это редкий знак. Сынкоик — сильная шаманка, заслужила право носить его.

 

 

СКАЗКИ ДЕДУШКИ БАЛИ

 

...В чуме сидел дедушка Бали, рядом, привязанная обрывком ремня за жердину, ползала чумазая внучка, Тымани. Ее привязывают, чтобы не заползла в костер. Мать ее, Пэргичок, ушла на факторию к коровам, а Палета убежал, чтобы не возиться с сестренкой. Он всегда так делает. Дедушка Бали иной раз кличет, кличет его, а он затаится где-нибудь рядом и не отзывается. Дедушка Бали повернулся лицом к ребятам:

—Куда бегали, мужички? Вы так топали, что я уж подумал, не табун ли оленей несется на мой чум,— пошутил он. По шагам дедушка узнавал всех.— Воло что делает твой отец? Уши мне говорят, он что-то рубит?

— Да, хлев хочет делать.

— Хэ, значит, корову решил завести. Доброе Дело, доброе, только с травой возни много...

— Ээ,—по-эвенкийски поддакнул, соглашаясь с ним, Воло и затараторил: — Амака, мы курить принесли, а ты нам сказку расскажи.

— Хэ! Молодцы, что курить принесли. Давно моя трубка пустая. Сосу, сосу, а в ней ничего нет,— обрадовался дедушка.—Ай да друзья, что бы я без вас делал? Но это, конечно, дедушка так, к слову сказал. С ним всем интересно, без дела, он никогда не сидит. Глаз нет, а руками больше всех делает. Всю женскую работу освоил: мнет оленьи шкуры, камус выделывает, за очагом следит... Глаза бы ему — и шил бы лучше всех. Что бы без него Пэргичок делала, вот вопрос? И Тымани он нянчит...

Ребята нашли его трубку, набили табаком:

—Тяни! Дедушка зачмокал, как ребенок, задымил.

—Хэ, легче на душе стало... Теперь, мужички, подкормите костер, а то совсем не греет.

Подбросили дров, затащили на шкуру Тымани. Она, захныкала.

—Чивире! Тихо! — погрозил ей Воло, потом пообещал: — Я сахар тебе принесу.

Девочка поняла, ручонкой размазала по лицу слезы, затихла.

— Какую сказку хотите послушать, мужички? — Бали обратил к ребятам темное, все испещренное морщинами лицо.

— Отчего у глухарей глаза красные,— опередил Воло Амарча.

— Экэ, разве я не рассказывал? — вроде бы удивился дедушка.

— Нет, нет,— подтвердили друзья.

—Xэ, значит, верно. Пора вам ее рассказать. Слыхали, как ночью плакали птицы?.. Жалко наших небесных оленей. У них сердца как у людей. А глухари, верно, остаются. Слушайте, попробую вспомнить…

 Когда Харги — Злой Дух, напустил на людей разные болезни, голод, не обошел он «вниманием» и других обитателей тайги. Им тоже не сладко стало. Харги сделал так, чтобы на земле большую часть года стояли холода, завывала вьюга и лежал снег. Все живое стало искать выход из этого положения. Зайцы решили одеваться в теплые шубы и с приходом зимы менять цвет, медведи с бурундучками приспособились в это время спать в берлогах и норах, белки научились строить гнезда в дуплах деревьев. Кто как умел и кто как мог, стали спасаться. Лишь одни птицы не знали, как им от зимы укрыться. Решили собраться на свой суглан.

И вот в назначенный день на полянку слетелись все пернатые обитатели тайги. Свист, гогот, писк, кряканье раздавались по всему лесу...

Дедушка Бали вынул изо рта трубку и передразнил птиц.

— Похоже! — удивленно ахнули ребята.

— Но согласия между птицами не было,— продолжал дедушка Бали.-«Я думаю, нам надо остаться в тайге! Пищу и зимой найдем, а морозы не так уж страшны!» — Каркающим, голосом Бали передразнил ворону, а потом, изменив голос, стал изображать пичужку: - «Нет, нет, нет!.. Нужно улетать вслед за солнцем в теплые края. Только так мы сможем обмануть зиму. А здесь мы превратимся в ледышки!»

Беда, коль ум надвое пошел. Каждый тянет в свою сторону. Одни хотели лететь в теплые края, другие — остаться. Ни к чему не пришли, на том и порешили: кто хочет — пусть летит, а кто не хочет — оставайтесь!

 Утки, гуси собрались в стаи, покружились над родными озерами и болотами и с прощальными криками, с плачем подались в теплые края. Прощай, тайга! Прощайте, родимые гнезда!

Рябчики нырнули в темные леса, куропатки улетели в открытые тундры, одним словом, кто куда хотел, туда и ушел. Когда встали на крыло стаи лебедей и журавлей и послышался с вышины их плач, не выдержало сердце глухаря и он поднялся в воздух — чего одному оставаться; погнался он за небесными оленями. Долго ли, коротко ли летел, но помаленьку уставать начал, крылья у него оказались слабыми, не способен он на долгие перелеты. Отставать стал, а потом и вовсе из сил выбился, горько заплакал и о высоты рухнул на землю. На счастье, угадал он в большой сугроб. И это его спасло. «Замерзать меня здесь оставили»,— подумал он и еще пуще залился слезами. Плакал, плакал и не заметил, как уснул. Проснулся — а в сугробе - тепло, надышал он там. «Ээ,— обрадовался глухарь, - так, пожалуй, можно и зиму обманывать!»

С той поры зимою так и стал делать: с дерева ли, с вышины ли падает в снег, зарывается и спит. А глаза от слез так и остались красными и припухшими. Вот такая сказка про глухаря.

Дедушка замолчал, задумался, но руки его продолжали работать—мять камус.

—А отчего плачут лебеди и журавли? — поднял голову Амарча.

— Да, отчего? - поддержал его Воло.

— Хэ— снова оживился дедушка Бали.— Это очень красивые сказки... Вот летят теперь наши родимые небесные олени и не ведают, что ими интересуются два мужичка... Чтобы вы знали, расскажу.—Бали прислушался.— Что это Тымани затихла? Уснула?

 Спит. Слушала, слушала да и уснула.

— Ну слава богу, пусть поспит. Ей сон слаще сказки, укройте ее чем-нибудь. Зипун где-то был...

Ребята перевернули Тымани на бок и набросили на нее зипун. Девочка во сне всхлипнула.

Бо...о! Бо…о…о! — побаюкал ее Амарча.

Она опять затихла.

Дедушка Бали вынул изо рта потухшую трубку положил себе под ногу, чтобы не искать потом, и, поудобнее усевшись, снова проворно задвигал руками - нельзя камусу остывать, хуже мяться будет.

—Так вот, мужички,— повеселевшим голосом начал Бали. — Лебеди, говорят, в далекие времена были людьми. Жили на земле юноша и девушка. Юношу звали Багдамакан, а девушку — Удырик. Телом, сказывают, были они — как молодые деревца, стройные, лицом —как солнышки, ясные! Дружно жили, любили друг друга. Запоет песню Багдамакан, Удырик подтягивает, вторит ему, и все вокруг замирает, затаив дыхание, слушает их.

Услыхал ту песню Злой Дух, позавидовал. И решил: «Не звучать больше песне, не бывать вашей любви!» Кто знает, может, и это во власти Злого Духа… Он был всемогущ, превратил Багдамакана и Удырик в птиц, белых лебедей. Что делать? Поплакали, поплакали они и успокоились. Свили себе гнездо, весной отложили яиц и вывели птенцов. И ожила в их сердцах песня. Любовь-то не так просто убить! И опять над озером, над тайгою зазвучала их любовная песня. Снова все живое замирало на земле и слушало их. Долетела она и до ушей Злого Духа. Почернел он от злости, схватил свой лук и стрелою пронзил сердце лебедя — Багдамакана. Хэ, горе-то, горе!.. Заплакала Удырик! Слезами залилась, места себе найти не может. Кружила над озером, все звала Багдамакана подняться, а он лежал, покачивался на волнах и не отзывался. А когда птицы собрались улетать в теплые края, Удырик не выдержала и с поднебесья бросилась грудью на скалу возле озера... Осиротели их дети, горько-горько заплакали. «О Небо! О Добрый Дух! — молили они.— Дай нам силы долететь до неведомых краев, помоги сохранить в наших сердцах любовь родителей! Научи нас верности друг другу!»

И Добрый Дух дал им силы! — Лицо дедушки посветлело. — Понесли лебеди песню любви своих родителей в дальние края, навсегда сохранив их верность...

Бали помолчал, поглядел на затаивших дыхание ребятишек, спросил:

— Ну что? Дальше сказывать, про журавлей?

— Сказывай, дедушка,— в один голос взмолились Воло и Амарча.

 Ну ладно... Слушайте... Журавли самыми последними поднимаются в небо, уже снег лежит порою, а они все не торопятся улетать из родимых мест, и самыми первыми возвращаются. Очень сильно они тоскуют в чужих краях. Как только солнышко отточит свои лучи, как только начинают они прожигать снег и лед — все, журавли уже спешат домой. Они сильные птицы, как наши ездовые олени: сажают себе на спины маленьких пташек и плывут в небесах. Красиво их кочевье... Сердца у людей замирают, когда доносятся с вышины их тоскливые крики. После того первого птичьего суглана вернулись они домой, а кругом белым-бело, снег еще лежит. Не могут узнать своих озер и болот. Вроде бы они — и не они. Закралась в сердца мысль: наша ли это родина? Закружились, закричали, бедняги, не узнают своих мест. И заплакали, как осенью, даже пуще — ведь потеряли-то самое дорогое на свете, родные гнезда...

Вот такие сказки про наших священных птиц, мужички. Сказки для ушей взрослых, ну, надеюсь, и вы поймете, дойдет до вас суть сказанного. С тех времен так и повелось: эвенки никогда не стреляют в лебедей и журавлей. Грех большой, стрелять в любовь и в родину. Поняли?..

 Присмирели, затихли «мужички». Что тут говорить—понятные, добрые сказки у дедушки Бали.

 

 В ЗИМНИЕ ВЕЧЕРА

 

Белый пушистый снег выпал ночью, и сразу наступила зима. От чума к чуму протоптались тропинки, и одна длинной змейкой протянулась к лесу.

Снег зарядил на несколько дней, сыпал и сыпал частыми крупными хлопьями, но потом перестал — надоело, видать. Да и куда валить-то без меры? И так все деревья мохнатыми стали, пеньки нахлобучили шапки, чумы словно присели... Снегу-то, наверное, все равно, он может идти вечно, а каково людям? Поплывет в глубоком снегу собака — не захочет охотиться, оленю станет трудно копытить ягель, значит, и людям плохо будет. Но на то и ум у людей, говорит бабушка Эки, чтобы суметь и в такие снега да морозы выжить на нашей земле. Да и потом, снег ведь не всегда — плохо, иногда он и благодать. Взглянешь на следы зверька на снегу, и все ясно становится, куда и зачем он шел, где спрятался. И самого Амарчу, по словам бабушки, помог найти снег...

Бабушка говорит, Амарчу нашли в лесу под колодиной. Пошла она в лес за дровами и увидела следы на снегу — вроде мальчишка босиком бегал. Пошагала она по следам и услышала детский плач. Заглянула под старую обгорелую колодину — а там мальчик. Сидит, свернувшись в клубочек.

 Удивляюсь, — говорила она, — как ты не замерз. Время-то уже трескучее было, все мужчины на охоту ушли. Принесла я тебя в чум и давай отогревать.

 А если бы не услыхала, я замерз бы? — испуганно спрашивал Амарча.

-Наверно, замерз бы,— спокойно отвечала бабушка. Но такой ответ не устраивал Амарчу, и он начинал тормошить ее, заглядывая в глаза: не шутит ли? Бабушка Эки некоторое время выдерживала серьезность, потом, сжалившись, опускала свою руку ему на голову и успокаивала:

-Я тебя, сынок, обязательно нашла бы. Такая судьба у меня.

На сердце у Амарчи сразу становилось легче, лицо светлело, в глазах — радость.

Амарча, глядя на огонь, вспомнил летние разговоры про имена и задумался. «Наверное и вправду я опоздал родиться,— думал он. — О чем ни спросишь, все, оказывается, уже было». В мечтах он иногда видел себя ловким, сильным богатырем Бэркэном или Ховоко, умеющим ловить на лету стрелы противников, прошивать насквозь пятерых быков, поставленных вплотную, ловко, не хуже белки взбирающимся на деревья; но те времена давно прошли, они теперь только в преданиях живы да в памяти стариков.

Иногда хотелось быть Ивулем. Он вроде и дурачок, но всегда в конце сказки оказывался самым умным и самым хитрым.

Но то в сказке, А надо бы в жизни стать кем-то настоящим, все умеющим, ловким и сильным. Тогда Амарча сделал бы все, что захотел. Добыл бы много-много белок и соболей, лосей и диких оленей, во всех чумах была бы еда, и все говорили бы: «Амарча вырос настоящим кормильцем! Есть что поколупать зубах! Не скучно нашим животам! Ай да Амарча!..» Так говорили бы люди. И еще хорошо было бы вернуть дедушке Бали глаза, оживить всех добрых людей, ушедших в Нижний мир: отца Кинкэ, мать... Вот жизнь была бы! Вечное лето стояло бы, солнце, тепло, вернулись бы птицы... Здорово было бы...

Почему о хорошей жизни надо только мечтать? Кто такие фашисты и чего они напали на нас? Оленей у них не было, что ли, или своих женщин им не хватало?

Раньше, в давние времена, Хэнкогиры тоже воевали с пришельцами с Ангары. Тоже горе и слезы в стойбищах были. Столько, говорят, слез пролито, что из них, получилась младшая сестра Тунгусок — Ангара, река из слез. Чистые-чистые воды, все камешки можно пересчитать на дне...

- Ты где? Не слышишь, оглох, что ли? Оказывается, бабушка давно уже что-то говорит! ему. Амарча очнулся от своих мыслей.

- Принеси сухих веток — надо костер оживить, белок варить будем.

 Амарча накинул старый зипун, нахлобучил шапчонку и выскочил на улицу. Огляделся — никого. Изо всех чумов валил дым, в воздухе мелькали искорки костров. Видно, соседи тоже кипятили чай и варили что-то в котлах. Закипел, забулькал котел. Бабушка Эки помешала большой деревянной ложкой, попробовала, добавила соли. Запахло вкусным, даже Качикан облизнулся, следя за хозяйкой. «Чего не едите-то? — казалось, говорил он.— Я тоже хочу косточек». Заметив нетерпение Качикана, бабушка шикнула:

—Тулиски!*

 Собака виновато опустила голоду.

 Потом бабушка и Амарча неторопливо ели.

- Что-то твоего друга не видно,—обгладывая косточку, спросила бабушка. Откуда я знаю, хотел сказать Амарча, как тут же послышались поспешные шажки.

- Вот и он!

 Откинув лосину, в чум впрыгнул Воло. Каждый вечер приходил он к ним посидеть. Воло вытер рукавом под носом, шмыгнул и протянул бабушке что-то завернутое в бумажку:

- Ма, онеко, энё сиду унгчэн. На, Бабушка, мама просила передать.

- Что это?

- Сахар.

- У, расти большой, Воло! Скажи своей маме спасибо.— Убрала сверточек в турсук и заговорила сама с собой: — Надо сшить унты Наташе. Собираюсь, собираюсь, а собраться никак не могу: то камус невыделанный, то ещё что. Добрая женщина Наташа-то, надо обязательно сшить...— Вытащила из котла тушку белки и пригласила Воло:

— Ну-ка, Воло, поешь.

— Я сыт, онеко, только что ужинали.

— Садись, Воло, покушай. Ты же не стесняешься нас?

Воло помялся и сел. Взял тушку белки и принялся объедать мясо. Ему нравилась наша еда.

После чая ребятишки кормили Качикана. Подбрасывали вверх косточки, и тот должен был ловить их.

Если не поймает, они набрасывались на него вдвоем и отбирали косточку. Все начиналось сначала.

— Лови! Качикан сообразил, что от него требуется, и, привстав на задние лапы, ловил.

—Молодец! Только зачем ты Злому Духу показал, где лежит Священная грамота? — выговаривал ему Амарча.— Он и записал в нее худые слова, чтобы нас, людей, вечно мучили болезни, а в тайге стояли холода, зачем?

Качикан, не понимая, вертел головой.

—Вот за это тебя и наказал Добрый Дух. Он отнял у тебя речь, а язык удлинил, чтобы ты вечно питался тем, что тебе рука человеческая подаст. Понял? Эх, дулбун ты, дурак-дурачок...

Пришел месяц Телят — самое желанное для эвенка время. Появление олененка - вот настоящая весна! Ведь оленята — самые красивые и самые желанные цветы тайги и тундры! У таежников одна мысль: хорошо бы все важенки оленят подарили. Вот счастье было бы! Но и хлопотное это время. За каждой важенкой нужно глядеть в оба: чтобы олененок не на снегу родился, иначе не жилец он на белом свете, а для этого надо уметь солнечные, открытые места выбирать. Любую мелочь надо предусмотреть. «Лучше жену потерять, чем оленя» - так в старину говорили.

Но, видно, весна решила преподнести Хэйкогирам еще одну радость. Все два десятка важенок принесли тонконогих, темноглазых оленят.

Повеселел Колокан — не в тягость стали обязанности пастуха. Вместе с солнышком он вставал с постели, будил сыновей, и, наскоро попив чаю, опоясавшись арканами, взяв ружья и пальмы,— все трое скрывались в лесу. Надо осмотреть не только пастбище, где пасутся олени, но и всю ближнюю тайгу: не появился ли амикан поблизости? Он вылез сейчас из берлоги, тощий, злой на весь белый свет, бегает по всей тайге - разминает ноги. Когда еще появится сочная трава и сладкая ягода, когда еще нагуляет он жиру? А сейчас надо укараулить от него беспомощных оленят. Могут появиться и волки. Эти разбойники - дай им волю - прирежут все стадо, сразу можешь оказаться нищим Правда, у волков теперь тоже хлопот хватает: нянчат своих волчат, но если учуют оленей — не миновать беды.

Идут по тайге мужчины, кричат, стучат пальмами по деревьям — услышат непрошеные гости людей, отвернут в сторону. Не любят звери с человеком встречаться. Надо еще костры запалить, чтобы пахло дымом, а потом можно и к оленям вернуться, запятнать малышей — поставить на ушко родовое клеймо.

До самого полудня мужчины будут рядом с оленями, возвратятся в чум, чтобы поесть, и снова в тайгу. Мокро стало — появились в лесу светлые лужицы. Ну, да это тоже не большая беда, лишь бы уберечь оленей, тогда зимы да холода нипочем будут.

В молодости быстро забываются несчастья, как задерживается мутная вода в стремительном ручейке.

Забылась тяжелая зима, засияло молодое солнышко и принесло Куманде светлые мечты. Как-то мать прислушалась к песне сына, которую он пел, возвращаясь к чуму, зимы не было в песне, была весна и любовь.

Улетели вьюги белой куропаткой,

Эгэлэй, эгэлэй!*

Заалел восток глухариной бровью,

Эгэлэй, эгэлэй!

Там, где закат целуется с восходом,

Эгэлэй, эгэлэй!

В самом центре Полночной Земли,

Эгэлэй, эгэлэй!

Появились цветы тайги — оленята,

Эгэлэй,эгэлэй!

Наша надежда и наши крылья,

Эгэлэй, эгэлэй!

Оленята вырастут и понесут меня,

Эгэлэй, эгэлэй!

Туда, где находится сердце мое,

Эгэлэй, эгэлэй!

Улыбалось солнце, смеялись ручьи, искрился ослепительный снег — больно было глазам.

Тут и время подоспело вести караван на суглан в Суринду. Начались привычные хлопоты, суматоха. Проветренные, починенные зимние парки, шапки, унты, штаны из ровдуги*, рукавицы — все упаковали в аккуратные узлы, сложили в турсуки и свезли на лабаз. Оттуда достали летнюю одежду, перетрясли, осмотрели — не погрызли ли где мыши? Примерили — Куманда растет, малы ему праздничные наряды! Пошутили, посмеялись, да ничего, придется Эки поработать иголкой и сшить новый зипун, а этот достанется Кутую.

—Пока у меня сердце с крыльями, так разрисую новый зипун, что ни одна девушка не пройдет мимо, не взглянув на тебя! — Пошутила Эки. — Все невесты твои будут. Вот где только оленей столько возьмем?!

Три дня томились мужчины от безделья, пока Эки на свой лад кроила и украшала бисером, разноцветными лоскутками новое сукно, но зато сшила на славу, не уронила чести мастерицы. Любят мужчины яркое, как дети.

Тронули аргиш знакомой тропой мимо хребта Олений Сосок, по марям, по болотам, до самой речки Суринды, к летнему стойбищу, где намечено проводить суглан.

Хэйкогиры первыми подошли к Суринде, Поставили чум на прежнем излюбленном месте, огляделись — зря торопились, никого еще нет. Ладно, не беда. Можно порыбачить, поохотиться на уток, отдохнуть, благо деньки хорошие.

Зазвенели гугары на оленях Ушкагиров, Анкоулей, Кондогиров, Бирагиров... В один день выросли островерхие чумы и запылали рядом костры. Наверное, никогда еще не бывало на берегу Суринды столько костров и чумов сразу. Людей-то, оказывается, в тайге тоже целый муравейник!.. Шумно стало. Лаяли и постоянно затевали драки собаки, пришлось унимать задиристых забияк, привязав к деревьям. Между чумам бегали, хоркая, важенки — разыскивали оленят.

От чума, к чуму потянулись люди. Мужчины разговоры об охоте, о прошедшем отеле, о предстоящем суглане; у женщин - свои дела; а молодежь стала заводить хороводные пляски. Весна всегда была временем «ёхорьё». До самого утра не смолкали смех, крики, гомон. И, как всегда бывало, начнут танцы молодые, а потом, глядишь, выйдут из любопытства и пожилые - вроде бы просто так, хоровод посмотреть, не заметят, как сами увлекутся, пустятся в пляс, и зашумит тогда все стойбище.

В один из теплых, по-настоящему летних вечеров когда солнышко уже гнездилось на макушках деревьев, все люди вышли из чумов к кострам, с интересом поглядывали на молодых. И, как всегда в таких случаях, послышался чей-то голос:

- Эй, Амарча Чемда, иди, вставай в круг!

- Мада! Присоединяйся!

- Эх, была не была! Вспомнить молодость, ли? — тут же вскочил Чемда. Голос у него хороший! раньше он часто бывал заводилой на молодежных гулянках, мог до утра петь да плясать.

Тряхнув косматой своей головой, улыбаясь, он прошел в хоровод.

- Тогда тебе и начинать!

- Ну, хитрецы!

Все засмеялись. В круг встали еще несколько пожилых мужчин

. Амарча прокашлялся:

О солнцеликое счастье!

Ехорьё, ёхорьё!

        Хоровод подхватил:  

О солнцеликое счастье!

Ехорьё, ёхорьё!

        Амарча повел дальше:

Ты глазами зовешь меня,

Ёхорьё, ёхорьё!

Идти за тобою в неведомую даль,

Ёхорьё, ёхорьё! — глуховатым, но приятным голосом выводил Амарча. Никто не мог соревноваться с ним в любовных песнях. Умел он вязать слова, и песни его получались самыми красивыми.

Хороший хоровод вышел. Но где-то на середине песни мысли Амарчи повернули на сегодняшний день, и он запел:

В нашу тайгу идет новая жизнь,

Ехорьё, ёхорьё!

Братство и дружбу нам обещает,

Ёхорьё, ёхорьё!

Об этом будет наш суглан,

Ёхорьё, ёхорьё!

На суглан приедет Кинкэ Хэйкогир,

Ёхорьё, ёхорьё!

Он в красивом каменном стойбище учился,

Ёхорьё, ёхорьё!..

Хэ, какой хоровод получился! Обо всем было спето. Уставшие танцоры повалились на молодую траву, а потом, отдохнув, затеяли борьбу. На этот раз Куманда отличился.

 

 В МЕСЯЦ ГЛУБОКОГО СНЕГА

 

Снова сыплет снег. Сколько дней он идет и идет. Белый-белый, мягкий, как пух; все деревья, кусты словно заячьим мехом оделись. Скоро начнет свои игры ветер, и тогда ноги деревьев до колен будут в снегу; уснут деревья до самой весны.

По снежной перенове попробовали размять свои ноги зайцы. Прыг... прыг... Остаются глубокие лунки, вязнут лапы в снегу, — не понравилось это косым, прыг назад, под колодину, и сидят там... И белка совсем разленилась, так, нехотя, прошлась по мохнатым ветвям, проверила зимние гнезда и тоже — назад, в осеннее свое жилище, спать подалась. Глухари покуда не падают в этот пух — рано еще, тепло в тайге.

Теплая, затяжная осень стоит. Но по всем приметам в зимние месяцы Плеча* и Шага* морозы будут злее волков. Зябко станет душе, голодно животам, скучно глазам... Самые недобрые это месяцы в жизни тайги. Пока месяц Плеча поможет солнцу от земли оттолкнуться и начать свой разбег, пока в месяц Шага оно станет гнать свой аргиш в сторону Полуночной Земли, много горя и бед вытерпят люди.

Кружится белый снег…

Каждый день куропачий след бабушки Эки тянется в лес, туда, где она, Мада да еще несколько женщин и стариков латают старую изгородь. Подрубают топорами молоденькие лиственницы, сосенки, березки, а потом длинными шестами валят их перекрестно друг другу, сооружают завалы. Не изгородь — одно название; хорошему оленю, при желании, ничего не стоит перемахнуть через нее, но тем не менее хоть плохонькая преграда, но все же нужна. В этот загон будут отделять транспортных оленей. Мокрая с головы до ног приходит бабушка вечером в чум, ворчит, мучается, сушит всю ночь унты, одежду, чулки, утром едва разминает их — и опять на работу. Тяжело, конечно, но ничего не поделаешь: надо.

Амарча с Воло осенью жили сказками. С куревом для дедушки Бали им повезло. Пожалел их Мирон, разрешил брать табачные листья, развешанные под крышей Госторга. Горлодер он, этот табак, но дедушка говорит, все же лучше, чем мох. Он кашляет от него, но курит. Не беда, мол. У стариков все не беда...

В иной день в чуме у дедушки набивалось много ребятишек, даже из интерната к нему приходили, но им то ли не сиделось на месте, то ли сказки не нравились... Чаще всего Амарча с Воло вдвоем таскали дрова с улицы, поддерживали огонь в очаге, унимали маленькую Тымани и слушали сказки. В каких только землях, в каких морях не бывали они! Каких только подвигов не совершали! Сколько раз вместо дурачка Ивуля помогали людям!.. Завидев друзей, шагавших по тропинке к чуму слепого, старики частенько шутили:

— Хэ, да это, никак, глаза Бали топают?

— Сказками питаться идете?

— Да они табак деду несут...

— В табаке ли дело? — сказал однажды дядюшка Шилькичин и погладил ребят по головкам. Ласково, мягко погладил. У Шилькичина своих детей нет, все умерли, ни один не дожил и до года. В душе он горько страдал, что пусто, невесело в его чуме.

По дороге к Бали Воло обычно совал Амарче лепешку. В первый раз Амарча отказался — бабушка не любила, когда ребятишки еду выпрашивали, но потом Воло убедил его, что нет в этом ничего плохого, — он-то ведь тоже у них ест.

Амарча с бабушкой с осени питались белками. От своей добычи Эки всегда откладывала в сторону несколько тушек, похожих на маленьких оскалившихся человечков,— это для дедушки Бали. У них некому было ходить в тайгу на охоту.

— Смотри, чтобы не отняли собаки, — наказывала бабушка, посылая внука отнести угощение.

Амарча срывался и, как дикий олень, во весь бежал к дедушке Бали, зная, что сейчас, горестно вздохнув, оживится слепой, перестанет ворчать Пэргичок, скажет: «О Добрый Дух, она опять не забыла нас... А то были б мои котлы чистыми и пустыми...» А котлы- то у нее черные, как уголь, это Амарча знает. Люди говорят, что у Пэргичок, мол, руки разные. За много дел она сразу хватается, а толком ничего не умеет.

Летом Амарча приносил им ельчиков и окунишек которых ловил в реке. Тогда дедушка улыбался:

— Тезка! Ты становишься настоящим мужчиной, меня уже стал кормить. Желудок мне говорит — удачливый кормилец растет!.. А от своего-то внука ничего не могу дождаться. Ладно ли так, а? — Он поворачивался лицом к Палете.

-У меня крючков нет, — начинал оправдываться тот, швыркая носом.— Амарче хорошо, у него бабок целых два турсука, вот он и выменял у Митьки крючок.

— Боюсь я, вырастешь ты, и вечно кривое ружье будет тебе доставаться.

Палета недоуменно смотрел на деда и опять шмыгал носом, молчал. Про его нос в стойбище даже загадку придумали:

—Палета, отгадай, у кого две мышки не сидят в своих норках: то выскакивают, то обратно заскакивают? Что это?

Ребята смеялись, а Палета, смутившись, ширкал рукавом по лицу, отчего щеки его начинали блестеть. И опять рождалась загадка:

— Отгадай, Палета, от кого можно жмуриться, как от солнца?

— Палета на такие штучки особого внимания не обращает, ему, трава не расти, дай только поесть.

Увидев в дверях Амарчу с белками, Палета кидался к нему и кричал:

— Белки мои!

Еще ниже опускалась голова дедушки Бали, руки быстрее мяли камус — неловко ему за внука. Амарче становилось жалко дедушку. Эх, если б не он, давно бы поколотил Налету! Тот хоть и сильный, толстый, а трус. Ткнут его ребята, он сразу в слезы, жаловаться бежит, а мать, не разобравшись, кричит на «обидчиков»

Жалко дедушку Бали. Бабушка говорит: жалеть надо людей. Жалость — не всегда унижение, Иной раз она и окрыляет человека. Все живое на земле надо жалеть... Чего, скажем, кидаться с палками на собак, зачем обижать их? Они без языка и возразить не могут. Только жалость может скрасить страдания и помочь собаке верой и правдой служить человеку.

Жалко и чумазую Тымани. Она маленькая, и ей всегда хочется есть. Словами ее не насытишь, язык малышей признаёт только настоящую пищу. Когда в животе пусто, тут уж ни сказка, ни песня не помогают.

 Однажды Пэргичок, видно, отчаявшись, качая Тымани, пела старинную колыбельную песню. Мурашки по спине бегали от этой песни, уши хотелось заткнуть. Вот она: «Зачем ты родилась, дочь моя, зачем пришла ты на эту землю? Зачем?.. Твое тело не будет знать тепла мехового одеяла, твой язык не будет знать вкуса мяса, твое лицо не будет знать улыбки, в твоих глазах будет вечно печаль!.. Зачем ты, Тымани, дочь моя, явилась на эту недобрую землю. Горе и слезы — вот наши песни! Зачем ты пришла в этот холодный, недобрый мир, зачем, дочь моя?»

Пела она тихо, смахивая с глаз слезинки. «Почему же дедушка не остановит ее, — думалось тогда Амарче. — Разве не стало у него языка, чтобы прикрикнуть, разве у него нет рук, чтобы заткнуть ей рот? Чего он склонился молча над камусом и трясет своей седой головой?»

— Видно, душа у него сдает, — сказала Эки. — Он не рассказывал вам легенду про Гарпанчу, бродящего вокруг Икэндэй-горы?..

— Нет. Расскажи.

— Не умею я так, как Бали... Ну да ладно... Послушай... ...

Трудно забраться на Икэндэй-гору. На нее только птица может взлететь. Но один дерзкий мальчишка по имени Гарпанча, у которого язык болтался, как на ветру тряпка, похвастал:

—Одним прыжком я достигну вершины! Беда, коль сказывают такие слова, не имея крыльев. При народе каждое слово — не пустой звук. Сказал — надо делать.

В период линьки птиц ходил Гарпанча по гнездовьям гусей, лебедей, журавлей и уток, собирал их опавшие перья. Хотел себе сделать крылья и, подобно птице, взлететь в небо, приземлиться на Икэндэй-горе. Но настала осень, улетели птицы, а он так и не сумел смастерить крылья. И тогда Добрый Дух пожалел его:

— Гарпанча, мальчик мой, — сказал он ему. — Не собирай опавшие перья. Раз птицы их бросили — значит, они ни на что не годны. Вырастешь, будешь иметь крепкое тело и пылкое сердце — это и будут твои крылья. А пока — держи перед собой Икэндэй-гору. Чуть сдашь душой — не бывать тебе на Икэндэе!..

— Нет, я сейчас хочу достигнуть его вершины! — возразил мальчик и снова пошел собирать перья…

 

 

ПУСТЬ ДОБРЫМ БУДЕТ УТРО

 

Но не дождались обещанного кусочка хлеба ни бабушка Эки, ни Бали. Не виноват в этом маленький Амарча. Никто не виноват, что вторая послевоенная зима была такой суровой и такой голодной в затерявшейся в бескрайней тайге Суринде.Жизнь за собою не признает вины...

Лишний кусочек хлеба, лишний кусочек мяса приберегала Эки для внука. Это, наверно, и подкосило ее!

Ударили сильные морозы; повисли мохнатые льдинки в туманном воздухе. В тайге — тишина, ни одна веточка не шелохнется, ни одного звука не слышно. Крепко-крепко уснула земля. Куропатки, глухари нырнули под снег, белки попрятались в гнезда — ни одна живая душа не шатается на морозе без дела. Лишь иногда по ночам раздастся треск умирающего дерева, напугает зайчишку, припустит он что есть духу со своего насиженного места под коряжиной, всполошит собратьев, и начинают они метаться по тропам, по полянам — греются. Набегаются вдоволь и к утру снова возвращаются к своим убежищам: прыг под колодину или в сугроб, и—   словно их и не было.

В такие дни людей спасает только жаркий костер. Подставляй руки к огню, переворачивайся боками — грейся, огонь не даст в обиду.

Пошла бабушка Эки осматривать петли и пасти, поставленные на зайцев, да, видно, не рассчитала силы.

До самой темноты в тот день Амарча держал огонь, живым, то и дело подбрасывая дрова. Весело, бойко разговаривал огонь, а когда дрова кончились, замолчал, изошел дымом. Тут сразу же дал знать о себе мороз — полез под маленькую парку, кусается; руки начало сводить. Амарча укрылся меховым одеялом, надышал там, вроде теплее стало. Подожду маму, решил он. Сколько так лежал—не помнит, потому как дремал. Может, этого времени хватило бы на одну трубку, а может — на десять, но, наверное, прошло все же несколько часов. Мороз пощипывал все сильнее. Амарча ворочался, крутился, поджав под себя ноги. В голову лезли тревожные мысли: «Где же бабушка, почему ее нет? Неужели она наловила столько зайцев, что не может донести одна? Можно ведь оставить половину, а завтра сходить за ними? А может, она в темноте потеряла, тропинку и никак не выберется из лесу?.. Да нет, бабушка и с закрытыми глазами найдет дорогу домой. Где же она?»

Сколько мог, столько и крепился Амарча. Но холодо и тревоги одолели его, и он стал потихоньку хныкать.

—Мама, мама! — подвывал он. И ему было легче.

Послышался лай Качикана. Бабушка Эки, мама, пришла!.. Амарча сразу же забыл о слезах, сбросил одеяло и выскочил на мороз. Кругом темнота, хоть глаз коли. Едва разглядел Качикана.

- Качи! — радостно позвал он.

Собака завыла.

— Качи! — Пойдем в чум!

Качикан покрутился возле его ног и снова исчез в темноте.

—Качи! Качи!

Собака опять горько завыла, словно кто обидел ее, и, подбежав к Амарче, постояв немного, скрылась.

Амарча замерз, дрожит весь. Хотел было зайти обратно в чум, но смутная догадка остановила его: «С бабушкой беда! Качикан на помощь зовет!»

— Качи!

Вой раздался уже у самого леса. «Беда! Бабушка не может вернуться, что-то случилось!» Амарча закричал, заплакал и тоже, не помня себя, побежал к лесу...

Никто не знает — ни тетя Наташа, ни дядюшка Мирон, почему Воло в такой мороз вышел на улицу по нужде. Вышел и — не увидел летящих из чума искр, потом услыхал чей-то плач и вой собаки.

Вся семья Мирона Фаркова бежала в темноте по лесу, теряя дорогу, проваливаясь в снегу, крича и зовя Амарчу. Они нашли его, когда тот уже лежал, свернувшись калачиком, возле колодины. Руки-ноги не гнулись, горло хрипело — он не мог даже плакать.

 

Бабушку Эки обнаружили только утром. Скорчившись, она сидела на тропе, за спиной — поняга с двумя зайчишками, рядом — посох и чуть в стороне—сухостоина. Ее бабушка несла для костра.

—Хэ! Эки, Эки...— сказал дедушка Бали. — Ушла как ездовой олень. Запалила свое сердце, оно и не выдержало, разорвалось на ходу. Хэ, горе-то!.. Пусто будет Амарче без тебя. Жаль мужичка... не окрепли покуда крылышки, не встал он еще на ноги...

Амаранча обморозил руки, щеки и уши. Их намазали жиром, руки замотали тряпочками, а щеки и уши оставили так. Они почернеют, обрастут коростами, а потом коросты отвалятся. Это небольшая беда. Но как зарасти коростам на сердце?

Бабушку Эки стали готовить в «дорогу». Грудь и живот обмыли горячей водой, нарядили в приготовленную заранее «походную» одежду, не застегивая пуговиц и не завязывая ремешков, — так легче и свободнее улетать душе. На дно длинного ящика лег кумалан*, а на него — покойница. В изголовье положили шкатулку для иголок и наперстков, рядом — кремневку, провиант для охоты, посох, огниво, кисет с трубкой, скребки для обработки шкур. Полный стал ящик — все умела делать бабушка Эки, «там» ей все это пригодится.

Принесли раскаленную сковороду, бросили туда кусочки жиру, они затрещали, задымились. Этим дымом окурили уходящую к нижним людям — пусть «там» понюхают и узнают, что здесь, в Срединном мире, люди живут сытно, с едой.

Все было сделано как полагалось, когда провожают в последний путь. До ямы, вырытой рядом с холмиком Колокана, несли бабушку женские руки! Так положено. Опустили длинный ящиков яму, полетели туда мерзлые комья земли, и тут весь ритуал прощания нарушил Качикан.

Видели его, тащившегося вместе со всеми, забегавшего вперед, лаявшего на женщин, несущих домовину, но не обращали внимания. Чаще, горестно и жалостно вздыхая, посматривали на Амарчу, до конца не осознавшего всего, что происходит. Но когда посыпались в яму комья земли, Качикан зарычал, прыгнул туда и залился! хриплым лаем. Хэ, что тут началось! Шарахнулись все в разные стороны, женщины заголосили:

— Не хочет отпускать бабушку Эки!..

- Кого-то она здесь забыла!.. Ээ... э!

Испуганно остановились мужчины, побросали лопаты и отошли от ямы. Такого еще не бывало. Может собака права, ведь она тоже что-то соображает... Все знали умение бабушки Эки выбирать щенков, может, она была связана с ними какой-то тайной связью? А может, дело тут в Духах ее дочери-шаманки?

Наконец Егор Тириков спрыгнул в яму, вытолкнул оттуда визжавшего, упиравшегося Качикана, потом они с Фарковым вдвоём засыпали могилу землей...

«Зачем так уходит Эки? Она же добрая. И не мы ли молили, чтобы ее душа с Верхнего мира поскорее вернулась назад в сердце нового человека?» — недоумевали люди.

Побоялись они повесить на крест распоротую парку, побоялись положить на свежий холмик продырявленные котелки, чайник, кружки, все оставили рядом с лиственницей, побросали. Забыли и уйти как положено — пятясь задом, заметая следы снегом, ушли, унося в сердцах страх. Каждый думал: не его ли она забыла прихватить с собою в «ту» дорогу...

Вечером Амарчу стало знобить. Дедушка Бали давал ему горячего чая, укрывал одеялом, парками, но это не помогало, мальчик метался в жару.

«Ладно, ли с тобой, мужичок?» — забеспокоился Бали.

Печальной была эта ночь. Из головы дедушки Бали не выходили тревожные мысли: не решила ли Эки забрать с собою Амарчу? Он был ее единственной надеждой, не хватило сил довести до конца свои, земные заботы, вот и хочет его взять с собой, чего ему мучиться-то? Нет, Амарча должен жить! У него, слепого старика, еще есть дела и заботы: кому камус выделать, кому шкуру... с внучкой он нянчится... Да мало ли дел на этом свете? Теперь надо взять на себя еще одно — выполнить мечту Эки— отправить в интернат Амарчу, не оставлять его здесь, на фактории. Узнает Сынкоик, сразу же примчится, ей нужен кормилец на старости лет. А Сарта с Ургунчей — те не помощники, надежда на них слабая. В интернат здесь не возьмут, мал еще Амарча, значит, надо отправить его в Нербоко. Там, говорят, сеть дом для детей-сирот...

Всю ночь сидел девушка Бали, поддерживая огонь и прислушиваясь к дыханию и вскрикам мальчишки. Свет от костра тускло освещал его согбенную фигуру, отбрасывая тень на старые, обветшавшие покрытия чума — так и не успела Эки обновить корьё.

Забрезжил морозный, серый рассвет. Но небо было чистым и гладким, без морщин. Что сулило это новое утро старику Бали и Амарче?

 Послышались легкие, скрипучие шажки: скрип, скрип, так бегал Воло. Дедушка Бали разогнулся, облегченно вздохнул. Наконец-то. Он его ждал.

 Воло, мужичок, тепло ли одет ты?.. На факторию мы пойдем... Я хочу, чтобы с сегодняшнего дня для твоего: друга Амарчи началась новая жизнь. Помолимся Добрым Духам, чтобы они помогли вам. Пусть это утро будет добрым для Амарчи, для тебя, Воло, для всех нас!.. Пусть солнце и тепло вернутся на нашу землю сытая, счастливая жизнь придет в наши чумы!.. Пойдем, Воло, в Кочевой Совет, к людям пойдем...

Дедушка Бали растормошил Амарчу, помог одеться и взял его на руки.

- Веди, Воло...

Они вышли на морозный воздух и вскоре растворились в нем, как в молоке.

 

 

 

* * *

 

Выплыли те фигурки из морозного тумана, как тени, на тропинке, ведущей к фактории, и не сдержалось, вздрогнуло мое сердце... Никто не виноват, что та зима была такая жестокая, такая голодная в затерявшейся в безбрежной тайге Суринде. Росли холмики могил, и от них наша древняя земля становилась еще родней и дороже.

Прощай, мой мальчик! Прощай, Амарча!.. Увезут тебя из Суринды в большую жизнь, как хотела Эки; увезут раньше, чем к нашей Полночной Земле начнет свою новую кочевку Солнце, раньше, чем вернутся гаги и карави... Вся наша огромная, необъятная, страна, хотя у нее тысячи и тысячи других больших и малых забот, не забудет тебя, вырастит, обучит грамоте...

По каким дорогам придется тебе шагать, Амарча?.. Не растеряй, мой мальчик, на тех дорогах свои первые тропинки, лица людей, что учили тебя добру... Возьми их с собою! Пусть в твоем сердце вечно пылают наши кочевые костры, пусть в твоем сердце стучат копыта оленей, пусть вечно звенят в душе наши печальные песни, пусть... Пусть звучат слова твоей бабушки: «Вырастешь большой, будешь иметь крепкое тело, хороший ум и пылкое сердце — это и будут твои крылья. И держи перед собою Икэндэй-гору. Чуть сдашь душой — не бывать тебе на Икэндэе!»

Прижмись, мальчик мой, к дедушке Бали, прижмись! Ему недолго осталось согревать тебя так, как сейчас. Придет конец и его тропе, уйдет в землю и он. Пусть же вечно в твоем сердце живут его сказки, пусть плачут и призывно трубят лебеди и журавли — наши небесные олени! Они научат тебя любить людей и нашу морозную землю, любить до боли, до слез...

 Воло, и к тебе моя речь: не затеряйся и ты. Страна наша огромна, без конца и без края. Держитесь рядом, может, еще не раз вам придется опираться на плечи друг друга.

Раньше считалось, что у нас не бывает сирот. Кто-нибудь из близких или из дальних родственников всегда брал на воспитание таких, как ты, Амарча. Но доля их ох как была горька! Не было слова горше, чем - сирота! Оно всегда было родней обугленной головешки. Нелегко будет и тебе, Амарча...

Прощай, мальчик мой!..

Мне часто видится одна и та же картина, снится все тот же сон: ты стоишь в темноте и кричишь:

— Небесные олени, вернитесь!..

Я уверен — они вернутся к тебе, Амарча…

 

 

 

***

 

Пэнггивкэвун — эвенкийский музыкальный инструмент.

Ночная Сторона Земли — Север.

Буга Сангарин — Полярная звезда. Дословно: отверстие Вселенной.

Хутэ — дитя мое.

Харги — злой дух, обитающий в Нижнем мире, то есть под землей.

Турсук — берестяной или плетенный из травы кузов.

Нимат — обычай раздела добычи между сородичами.

Месяц Ворона – апрель.

Энё — мама.

Камус — шкурка с ног оленя.

Пальма - большой нож, насаженный на рукоятку, нечто наподобие копья.

Эрэ — восклицание усталости.

Молескин — плотная хлопчатобумажная ткань.

Хуликтэ, тэлик, кучи - сушеное мясо, колбасы домашнего изготовления.

Парка — одежда из тонких оленьих шкур шерстью наружу.

Аргиш — караван оленьих упряжек.

Хорей — длинный шест, которым погоняют оленей.

Месяц Оленят — соответствует маю.

Учуг—олень, на котором ездят верхом.

Суглан — общее собрание.

Ванггай — яловая важенка, самка оленя.

Чангит — разбойник.

Тамга — клеймо, отпечаток.

Тори — выкуп за невесту.

Мозгочить — есть свежее мясо, мозг добытого на охоте животного.

Покручать— снабжать необходимыми товарами.

Дулбун — дурак.

Xолмэ — нагрудник.

Чукин - полусырое мясо с кровью.

Бакари — меховая обувь.

Каданре — восклицание усталости.

Тулиски! — на улицу!

Кире — возглас отвращения, брезгливости.

Олений башмак — путы; палка с ременными застежками на концах.

Эгэлэй — непереводимый припев.

Ровдуга — оленья замша.

Месяц Плеча — январь.

Месяц Шага - февраль.

Кумалан — коврик из выделанной оленьей шкуры